он видит именно тот холод, который исходит от него самого. Представим себе Бодлера в образе путника, холодной зимней ночью добравшегося до гостиницы: он весь покрыт льдом и облеплен снегом; он еще сохранил способность видеть и думать, но уже не ощущает своего тела: он потерял чувствительность.
Бодлер — совершенно естественным для него образом — переносит на Другого тот холод, в атмосферу которого погружен он сам. Вот здесь-то дело и усложняется, ибо отныне именно этот Другой (т. е. некое чужое, созерцающее и судящее создание) вдруг оказывается наделен леденящей силой. Лунным светом светится не что иное, как взгляд. Это взгляд Медузы, от которого стынут и каменеют. Бодлеру не на что жаловаться: не для того ли и существует взгляд Другого, чтобы превратить его в вещь! Тем не менее Бодлер наделил холодностью только женщин, причем не всех, а лишь определенную их категорию. Исходи она от мужчин, он не смог бы ее вынести; ведь она свидетельствовала бы об их превосходстве над ним. Женщина же — это низшее животное, она «в течке и хочет, чтобы ее…»; женщина — противоположность денди. Бодлер может не страшиться, превращая ее в объект поклонения: ни при каких условиях она не станет равной ему; ни при каких условиях он не станет жертвой той власти, которой он сам же ее и наделяет. Разумеется, она для него — «живое воплощение сверхъестественного», по выражению Руайера, однако Бодлер прекрасно знает, что женщина — только предлог для того, чтобы грезить, и причина именно в том, что она — совершенно другая, непостижимая. Итак, мы переносимся в область игры, тем более что в жизни Бодлеру ни разу не пришлось иметь дело с холодными женщинами. Ни Жанна, если верить стихотворению «Sed non Satiata», ни г-жа Сабатье, которую он упрекал в «излишней веселости», холодностью не отличались. Чтобы реализовать свои желания, Бодлер должен был искусственно привести этих женщин в состояние холодности. Он нарочно влюбится в Мари Добрей, потому что сама она любит другого человека, и тем самым возведет эту пылкую женщину на пьедестал ледяного безразличия — по крайней мере, в отношениях с ним, Бодлером. Он заранее смакует последствия, как это видно из письма к ней, относящегося к 1852 г.:
Мужчина говорит: «Я вас люблю» — и молит женщину, а та ему отвечает: «Полюбить вас? Никогда! Моя любовь отдана одному человеку, и горе тому, кто явится вслед за ним; кроме безразличия и презрения он не добьется от меня ничего». И вот этот мужчина — из одного только удовольствия без конца смотреть в ваши глаза — позволяет вам говорить с ним о другом, говорить лишь о нем, воспламеняться лишь для него, думать о нем одном. Из всех этих признаний мне пришлось сделать весьма своеобразный вывод, что для меня вы отныне не та женщина, которую желаешь, но та, которую любишь за чистосердечие, за ее пыл, неискушенность, молодость, безрассудство.
Пускаясь в эти объяснения, я многое проигрываю; ведь вы были столь тверды, что мне пришлось подчиниться. Зато вы, мадам, многое выиграли: вы внушили мне чувство уважения и глубокого почтения. Так будьте же такой всегда и сохраните в душе тот пыл, который делает вас столь прекрасной и счастливой.
Умоляю вас, вернитесь, и я буду кроток и умерен в своих желаниях… Я не стану уверять вас, что во мне не будет больше любви… однако будьте покойны, вы для меня предмет поклонения, и для меня невозможно запятнать вас чем-либо.
Это послание весьма красноречиво; прежде всего оно свидетельствует о том, что Бодлеру недостает искренности. Страстная любовь, в которой он клянется, продлилась не более трех месяцев, поскольку в том же году он начинает слать анонимные и столь же страстные записки г-же Сабатье. Речь идет о любовной игре, но здесь используется тот же прием: сначала Бодлер тщательно выбирает счастливую женщину, которую любят и которая несвободна. В отношениях с обеими женщинами он выказывает живейшее уважение к их возлюбленным. Обеих он обожает, «как христианин своего Бога». Однако поскольку ему представляется, что г-жа Сабатье более доступна, и может случиться так, что она вдруг упадет к нему в объятия, он сохраняет инкогнито. Тем самым он получает возможность вволю наслаждаться своим кумиром, тайно любить его, мучиться его высокомерным безразличием. Однако стоило ей отдаться ему, как он немедленно отдаляется: она его больше не интересует, и он не может продолжать комедию. Статуя ожила, оледеневшая женщина согрелась. К тому же весьма вероятно, что он потерпел физическую неудачу, превратив ее холодность в неожиданное оправдание собственной импотенции, более того. Эти два любовных увлечения Бодлера многих приводили в умиление. Между тем всякий, кто подряд прочитает его письма к Мари Добрей и записки к Председательнице, заметит, что в его обожании и похожих друг на друга платонических. излияниях есть нечто маниакальное. Это станет очевидным, если вспомнить знаменитое стихотворение «С еврейкой страшною…», написанное, по утверждению Прарона, во времена связи Бодлера с Лушеттой, — стихотворение, в котором Бодлер, тогда еще не знакомый ни с Мари Добрей, ни с г-жой Сабатье, уже намечает мотив женской двойственности, когда, лежа подле жаркого демона, грезит о холодном ангеле:
С еврейкой страшною мое лежало тело
В безрадостную ночь, как возле трупа труп.
Но распростертое вблизи продажных губ
Печальной красоты твоей оно хотело…
Я целовал бы всю тебя от нежных ног
До черных локонов, твой стройный стан лаская,
Чтоб ты в объятиях изведала, какая
Таится страсть во мне, когда бы твой зрачок
Хоть раз подернулся слезой невольной в хладных
Своих глубинах, ты царица беспощадных.
(Пер. В. Микушевича.)
Дело, следовательно, идет о некоей априорной схеме бодлеровского чувствования, схеме, которая долгое время функционировала вхолостую и лишь впоследствии нашла для себя подходящее конкретное воплощение. Холодная женщина — это сексуальное воплощение судии:
Когда мне случается совершить какую-нибудь неимоверную глупость, я говорю себе: «Боже мой! Если бы она только знала!»; когда же я делаю что-нибудь хорошее, то говорю: «Вот что сближает меня с ней духовно».
(Письмо от 18 августа 1857 г.).
В холодности женщины проявляется ее чистота: она свободна от первородного греха. В то же время, будучи тождественна своему собственному, чужеродному для Бодлера, сознанию, она оказывается знаком неподкупности, беспристрастности и объективности. И в то же время ее взгляд, своей чистотою напоминающий родниковую воду или растаявший снег, — это взгляд, в котором нет ни удивления, ни страдания, ни раздражения, который расставляет все вещи по местам, который мыслит мир и Бодлера в этом мире. Нет сомнения в том, что эта фригидность, взыскуемая Бодлером, есть не что иное, как воспроизведение ледяной строгости матери, заставшей ребенка за «непотребным занятием». Мы видели, однако, что со стороны женщин, которых он желает, Бодлер ищет властного отношения к себе, но делает это вовсе не по причине инцестуальной любви к матери; напротив, именно потребность в авторитарной власти побудила его избрать мать, Мари Добрей и Председательницу на роль собственного судьи и объекта вожделения. О г-же Сабатье он пишет:
Напевом гордости да будет та хвалима,
Чьи очи строгие нежнее всех очей.
(Пер. Эллиса.)
И он признается, что, в силу постоянных колебаний от полюса к полюсу, он думает о ней в самый разгар оргий:
Лишь глянет лик зари и розовый и белый,
И строгий идеал, как грустный, чистый сон,
Войдет к толпе людей, в разврате закоснелой, —
В скоте пресыщенном вдруг Ангел пробужден.
(Пер. Эллиса.)
Мы видим, таким образом, что речь идет об определенной операции. Бодлер раскрывает ее механизм в другом месте:
Что делает любовницу дороже, так это блуд с другими женщинами. Теряя в чувственных наслаждениях, она выигрывает в обожании. Сознание того, что он нуждается в прощении, делает мужчину более внимательным и нежным.
Мы обнаруживаем здесь черту, весьма характерную для патологического платонизма: больной, издали обожающий респектабельную женщину, вызывает в воображении ее образ, когда он предается самым непоэтичным занятиям — в уборной или занимаясь омовением гениталий. Тогда-то она и является к нему, молча обратив на него свой суровый взор. Бодлер охотно поддерживает в себе это навязчивое состояние: лежа в постели рядом с «ужасной еврейкой», грязной, лысой, заразной, он вызывает в воображении образ Ангела. Этот образ может меняться, но кем бы ни была избранная им женщина, ему нужно, чтобы всегда существовал некто, кто смотрит на него, и конечно же — в самый момент оргазма. В результате Бодлер и сам не знает, зачем призывает этот целомудренный и строгий лик, — то ли затем, чтобы усилить наслаждение от объятий шлюхи, то ли сами эти мимолетные связи с проститутками нужны лишь для того, чтобы к нему явилась его избранница и он мог вступить с нею в контакт. В любом случае эта холодная, безмолвная и неподвижная фигура оказывается для Бодлера способом эротизации социального наказания. Она подобна тем зеркалам, с помощью которых некоторые любители изощренности наблюдают за собственными утехами: зеркала позволяют такому человеку видеть самого себя в то время, как он занимается любовью.
Говоря более определенно, Бодлер повинен в любви к ней именно потому, что она его не любит. Его вина усугубляется тем, что он к ней вожделеет и ее пятнает. Сама ее холодность есть свидетельство того, что она запретна. И если он великими клятвами клянется в своей почтительности, то, значит, считает свои желания самыми великими на свете преступлениями. Так вновь совершаются грех и святотатство: перед ним женщина, она идет по комнате небрежной и величавой походкой, которая так волнует Бодлера и которая уже сама по себе символизирует для него безразличие и свободу. Бодлер в ее глазах не существует или почти не существует: если вдруг ей и случается его заметить, то он для нее лишь некто, она смотрит сквозь него,
как сквозь стекло проходит солнца луч.
Молча сидя в отдалении от нее, он чувствует себя незначительным и прозрачным, чувствует себя предметом. Однако в тот самый миг, когда очи прекрасного создания ставят Бодлера на место, которое ее взгляд отвел ему в мире, он вдруг выскальзывает из плена, испытывает вожделение, погружается в пучину греха. Он повинен, ибо он — другой. «Два одновременных порыва» разом вторгаются в его душу; он захвачен присутствием нераздельной двоицы — Добра и Зла.
В то же время холодность любимой женщины способствует спиритуализации вожделений Бодлера, превращая их в «сладострастия». Он, как мы видели, стремится к такому удовольствию, которое было бы умерено и смягчено духом. Речь идет о так называемых прикосновениях. В письме к Мари Добрей Бодлер как раз и предвкушает подобное наслаждение: он будет молча вожделеть к ней, окутает ее своим желанием с ног до головы, но сделает это лишь на расстоянии,