большим усилием, находя аналогии, постоянно грозящие оказаться неверными.
С другой стороны, Райт не так хорошо знает белых. Он лишь извне видит горделивую безопасность их жизни и спокойную уверенность, свойственную всем белым арийцам, что мир бел, и они – его хозяева. Для белых слова, написанные Райтом на бумаге, имеют совершенно другой контекст, чем для черных. Поэтому он вынужден бросать их наугад, потому что писатель не знает точно, какой отклик они получат в этих чужих умах. И когда он с ними говорит, его цель становится другой: их нужно скомпрометировать и заставить почувствовать стыд.
Поэтому в каждом произведении Райта есть то, что Бодлер назвал бы «двойным симультанным постулатом». Каждое его слово наполнено двумя контекстами, к каждой фразе прикладываются одновременно две силы, определяющие удивительное напряжение его повествования. Говори он только о белых, он мог бы стать слишком многословным, оскорбляющим. Ограничь он себя только черными, произведение стало бы более сложным, более элегическим.
В первом случае, его творчество можно было бы отнести к сатире, во втором – к пророческим жалобам: Иеремия обращался только к евреям. Но Райт, обратившийся к разобщенной публике, сумел устоять и преодолеть эту разобщенность. Он сделал ее предлогом для произведения искусства.
Писатель по природе потребитель, а не производитель. Это верно даже тогда, когда он отдает свое перо интересам общества. Его продукция остается бесполезной, а значит, не имеющей цены. Ее рыночная стоимость устанавливается произвольно. Иногда писатель состоит на содержании, иногда получает процент от продажной стоимости своих книг. Все зависит от эпохи, когда он живет. Но положение всегда одно: при старом режиме между королевской пенсией и поэмой, и в современном обществе между произведением искусства и полученным за него гонораром нет точного соответствия. По сути, писателю не платят, его кормят. Насколько хорошо – зависит от эпохи. По-другому не может и быть, потому что его деятельность бесполезна. Дело в том, что вовсе не полезно, а порою даже вредно, чтобы общество осознавало себя. Полезность определяется в рамках сложившегося общества, причем, относительно его институтов, принятых ценностей и уже готовых целей. Если общество вдруг увидит себя, а главное, осознает себя увиденным, сам этот факт уже оспаривает принятые ценности и общественный режим. Писатель демонстрирует обществу его изображение, и этим требует или отвечать за него, или измениться. В любом случае, оно меняется, теряет устойчивость, основанную на незнании, колеблется между стыдом и цинизмом, показывает свою нечистую совесть. Так писатель наделяет общество несчастным сознанием и поэтому находится в постоянном антагонизме с консервативными силами, стремящимися сохранить то равновесие, которое он хочет нарушить. Переход к опосредованному, способный произойти только через отрицание непосредственного, есть непрерывная революция. Лишь правящие классы могут позволить себе эту роскошь оплачивать столь непродуктивную и опасную деятельность. В этом и особая тактика, и недоразумение. Обычно недоразумение: избавленные от материальных забот, представители правящей элиты внутренне столь свободны, что могут пожелать самопознания через свое отражение. Они обязывают художника показать им их образ, не понимая, что придется за него отвечать. А иногда в этом своя тактика: почуяв опасность, они платят художнику, чтобы управлять его разрушительной силой. Но реально художник действует вопреки интересам тех, кто дает ему средства к жизни. В этом основной конфликт, определяющий его положение. Бывает, что этот конфликт проявляется открыто. До сих вспоминают о придворных, обеспечивших успех «Женитьбе Фигаро», хотя это была отходная старому режиму. Иногда этот конфликт замаскирован, но он есть всегда. Назвать – значит показать, а показать – значит изменить.
С одной стороны, этот спор, вредящий установившимся интересам, пусть в малой мере, способствует изменению режима. С другой стороны, угнетенные классы не имеют ни времени, ни привычки к чтению. Поэтому, объективно этот конфликт может выражаться в форме антагонизма между консервативными силами настоящих читателей и прогрессивными силами читателей потенциальных. В бесклассовом обществе, внутренней структурой которого стала бы постоянная революция, писатель мог бы стать посредником для всех. Его извечный конфликт с режимом мог бы предшествовать или сопутствовать реальным изменениям. В этом, мне кажется, глубокий смысл, который необходимо вкладывать в понятие самокритики. Увеличение реальной аудитории до размеров аудитории потенциальной примирило бы в сознании писателя враждебные тенденции, и до конца свободная литература превратила бы негативность в необходимый элемент созидания.
Но такого общества, насколько мне известно, нет. Весьма сомнительно, что оно вообще возможно. Значит, конфликт есть, он находится в основе того явления, которое я назвал бы перевоплощением писателя и его нечистой совести.
В самом простом варианте мы это видим в случае, когда потенциальных читателей практически нет, а писатель находится не на окраине привилегированного класса, а внутри него. В этом случае литература определяется господствующей идеологией, обдумывание происходит внутри класса. Спор возможен только о частностях во имя неопровержимых принципов. Например, в Европе XII века клирик творил только для клириков. Но он мог позволить это себе с чистой совестью, потому что был разрыв между духовным и временным. Христианская революция привела нас в эру духовности. Это пиршество самого духа как отрицания, несогласия и трансценденции, постоянного строительства, по другую сторону царства Природы, антиприродного града свобод. Здесь было важно, чтобы эта универсальная сила, способная стать больше объекта, поначалу была признана как объект. Непрерывное отрицание Природы должно было предстать как природа, способность постоянно создавать идеологии и бросать их на своем пути должна была воплотиться в конкретную идеологию. Духовность в первые века нашей эры находится в лоне христианства. Можно сказать, что христианство и есть духовность, но отчужденная. Дух здесь стал объектом. Сначала духовность предстает не как общее и переходящее из поколения в поколение дело всех, а как специальность только избранных. Средневековое общество имело духовные потребности. Чтобы удовлетворить их, оно создает корпус специалистов. В наши дни мы считаем чтение и письмо правом человека и средством общения с Другими. Это для нас почти столь же естественно, как устная речь. Поэтому даже самый забитый крестьянин – потенциальный читатель.
Во времена грамотеев-клириков это были технические инструменты только для профессионалов. Они не использовались как упражнения для ума, не имели целью сделать доступным тот широкий и расплывчатый гуманизм, который позже назовут «классическим образованием». Только они были единственным средством сохранения и передачи христианской идеологии. Научиться читать – значит владеть инструментом для понимания и знания священных текстов и бесконечных их комментариев. Уметь писать – означало уметь комментировать. Другие не старались овладеть этой профессиональной техникой, как мы сегодня не хотим овладеть техникой столяра или архивариуса, если имеем другое ремесло. Бароны оставили духовенству заботу о производстве и сохранении духовности. Сами они не могли контролировать писателей, это делает сегодня читающая публика. Самостоятельно они не смогли бы отличить ересь от ортодоксальной веры. У них вызывает протест только использование папой светского меча. Вот тогда они грабят и жгут все подряд только потому, что доверяют папе и никогда не упустят возможности грабежа.
По большому счету, идеология предназначена для них и народа. Но распространяется она устно, через проповедь. Помимо этого, у Церкви давно есть язык более простой, чем письменность, – изображение. Скульптуры монастырей и соборов, их витражи, роспись, мозаика – все посвящено Богу и Священному писанию. Клирик пишет свои хроники на полях этих огромных иллюстраций веры. Все свои философские сочинения, интерпретации, поэмы он адресует равным себе. Управляют им вышестоящие. Его не волнует, как воспримут его труды массы, потому что он точно знает, что они их никогда не прочтут. У него нет стремления пробудить совесть у феодала-грабителя или изменника – насилие безграмотно.
Мы видим, что его задача не в том, чтобы показать данному общественному устройству его изображение или настойчивым трудом освободить духовность от исторического опыта. Все иначе. В это время писатель – это Церковь, а Церковь – это огромное духовное объединение, защищающее свое достоинство сопротивлением любой перемене. Поэтому история и будни – одно и то же. А вот духовность сильно отличается от будней. Целью духовенства является поддержание этого различия, и этим она поддерживает себя, как социальный корпус, на поверхности своего века. Экономика так раздроблена, средства сообщения столь медленны, что события в одной провинции никак сказываются на жизни соседней провинции. Монах может спокойно наслаждаться миром, как герой «Ахарнян», когда в его стране бушует война. Миссией писателя становится доказать свою независимость, занимаясь исключительно созерцанием Вечности. Он настойчиво убеждает, что Вечность существует, и в доказательство приводит именно тот факт, что единственное его занятие – ее созерцание. В этом смысле, он на самом деле реализует идеал Бенда. Но мы уже знаем, что для торжества некоторой идеологии необходимо, чтобы духовность и литература были разъединены, чтобы феодальная раздробленность создала условия для изоляции духовенства, чтобы почти все население было неграмотным и чтобы единственной читающей публикой была коллегия других писателей. Нельзя сочетать свободу мысли, писать для публики, выходящей за пределы тонкого слоя специалистов, и сосредоточиться на описании содержания вечных ценностей и априорных идей. Чистая совесть средневекового писаря расцвела на могиле литературы.
Но писатель не обязательно должен сохранять это счастливое сознание, а читатели должны быть не Только из лиги профессионалов. Вполне достаточно, чтобы они разделяли идеологию привилегированных классов, полностью были пропитаны ею и даже мысли не допускали, что может быть иначе. Просто в этом случае меняется функция писателей. Они – уже не хранители догм, просто важно, чтобы они не стали их разрушителями.
Мне кажется, что другой пример единства писателей с господствующей идеологией дает нам французский XVII век. В это время завершается освобождение от власти религии писателя и его аудитории. Причина этого, без сомнения, в огромной способности книги к распространению, в ее монументальном характере, в кроющемся в любом произведении человеческого духа призыве к свободе. Но для этого были и внешние обстоятельства. Этому способствовало развитие образования, уменьшение влияния духовенства, появление новых идеологий именно для данного времени. Но свобода от религии не означает универсализации. Аудитория писателя все равно сильно ограничена. Обычно ее называют обществом и понимают под этим королевский двор, духовенство, судейских и состоятельную буржуазию. Отдельный читатель зовется «порядочным человеком» и цензура находится в его руках. Она носит имя хорошего вкуса. Отдельный читатель становится одновременно представителем господствующих классов и специалистом. Когда он критикует писателя, то потому, что и сам может писать. Читателями Корнеля, Паскаля, Декарта были мадам де Севинье, шевалье де Мере, мадам Гриньян, мадам де Рамбуйе, Сент-Эвремон.
Сегодня читатели пассивны по отношению к писателю. Они ждут, чтобы им навязали идеи и формы нового искусства. Это только инертная масса, в которой создается идея. У них есть косвенные и