1900 года, года победы в деле Дрейфуса. Для нее характерны антиклерикальность и республиканский дух, отрицание расизма, проповедь индивидуализма, рационализма и вера в прогресс. Она дорожит своими установлениями, она согласна корректировать их, но не разрушать. Либеральная буржуазия не смотрит на пролетариев свысока, она ощущает свое родство с ними и сознает, что угнетает рабочих. Ее жизнь нельзя назвать шикарной, случается и-нужда. Стремится она не к богатству как таковому или идеалу величия, сколько к повышению уровня жизни в достаточно узких рамках.
Жить для нее означает: выбирать себе профессию, заниматься ею увлеченно, даже со страстью, иметь возможность проявлять инициативу в труде, контролировать своих политических избранников, свободно высказывать свои взгляды на ход государственных дел, воспитывать достойным образом потомство. Ее можно назвать картезианской, поскольку она побаивается чересчур быстрого возвышения. В противовес романтикам, вечно ожидающим внезапного счастья, она больше заботится о том, чтобы преобразовать саму себя, чем о ходе мировой истории.
Либеральную буржуазию удачно именуют «средним классом». Она учит подрастающее поколение отказываться от чрезмерного, считая, что лучшее – враг хорошего. Мелкий буржуа сочувствует борьбе пролетариев за свои права, если только она не выходит за чисто экономические рамки. У него нет исторического чутья, поскольку нет ни прошлого, ни славных традиций, свойственных представителям крупной буржуазии, нет надежды на светлое будущее, присущей пролетарию. Он не верит в Бога, однако жаждет придать смысл собственным заботам, в том числе интеллектуальным, одной из которых было утвердить нерелигиозную мораль. В течение двадцати лет университет, безраздельно принадлежащий среднему классу, пытался сделать это стараниями Дюркгейма, Брюнсвика, Алена, но безуспешно. Именно эти умы и были, прямо или опосредованно, наставниками тех писателей, о которых мы говорим на этих страницах. Молодые люди, выходцы из среднего класса, обученные профессорами из своей среды, получившие диплом Сорбонны или других высших школ, вернулись обратно в этот класс, когда взялись за перо. Строго говоря, они его никогда не покидали. В своих романах и небольших рассказах они воссоздали в улучшенном, систематизированном виде мораль, рецепты которой общеизвестны, но принципы нигде не сформулированы. Упрямо и настойчиво они живописали красоту и суровое величие ремесла, они воспевали не любовную страсть, а в большей степени тесное взаимопонимание между супругами и институт брака как таковой. Они утвердили фундамент своего варианта гуманизма на профессионализме, дружбе, гражданской солидарности и спорте.
Средний класс уже обзавелся своей политической партией – радикал-социальной, своей ассоциацией взаимопомощи, своим тайным масонским обществом, своим ежедневным изданием – газетой «Л’Эвр». Теперь он заимел собственных писателей и даже еженедельный литературный альманах с символическим названием «Марианна».
Для функционеров, университетских преподавателей и студентов, высших служащих, врачей писали Шамсон, Воет, Прево и их друзья. Они создали радикал-социалистскую литературу. Радикализм стал жертвой этой войны. С 1910 года, когда он создал свою программу, он тридцать лет существовал по инерции. Когда у него появились свои писатели, он себя уже изжил. Сейчас его вовсе. Радикальная политика сумела провести один раз реформу административного персонала и отделение Церкви от государства, после этого она могла быть только оппортунизмом. Чтобы хоть как-то удержаться, она предложила социальное согласие и международный мир.
Две войны за двадцать пять лет и обострение классовой борьбы оказалось слишком. Партия не удержалась, и не только партия – сам дух радикализма стал жертвой обстоятельств.
Писатели, которые не участвовали в первой войне и не видели, как пришла вторая, не хотели верить в эксплуатацию человека человеком. Они считали, что можно честно и просто прожить в капиталистическом обществе. Их родной класс, ставший впоследствии их публикой, лишил это общество чувства истории, не дав взамен чувство метафизического абсолюта. У них не было ни чувства трагического в трагичнейшую эпоху, ни чувства смерти, когда смерть нависла над всей Европой, ни чувства Зла, когда только одно мгновение отделяло их от самой циничной попытки унижения. От честности они взяли только возможность рассказать нам о посредственных жизнях, без признаков величия. И это в эпоху, когда обстоятельства выковывали судьбы исключительные, как во Зле, так и в Добре. Все это накануне поэтического обновления – правда, скорее внешнего, чем реального. Их проницательность не позволила им больше не смотреть жизни в глаза – один из источников поэзии. Мораль, которая подходила для повседневной жизни, может быть, была нормальной во время первой мировой войны, оказалась несостоятельной в эпоху великих катастроф. В такие времена человек возвращается к Эпикуру или к стоицизму. Но эти авторы не были ни теми, ни другими. Иногда человек в таких обстоятельствах просит помощи у иррациональных сил, но они не желали ничего видеть дальше границ своего разума. В результате, история лишила их читателей так же, как лишила избирателей радикальную партию. Возможно, они замолчали из отвращения, не сумев применить свою мудрость к безумствам Европы. Если через двадцать лет литературной деятельности им нечего было сказать нам в трудный час, то они даром потратили время.
Пришла очередь третьего поколения, нашего. Оно начало писать после оккупации или перед войной. Перед разговором о нем я должен определить климат, в котором они появились.
Сначала о литературном климате. Наш небосклон населяли присоединившиеся, экстремисты и радикалы. Любая из этих звезд влияла на землю, и, объединившись, они создавали вокруг нас самое странное, самое иррациональное, самое противоречивое восприятие литературы. Это представление, которое я бы назвал объективным явлением эпохи. Мы вдыхали его с воздухом нашего времени. Несмотря на старания наших авторов не походить друг на друга, их произведения, соседствуя в умах читателей, взаимодействуют. Помимо этого, даже при глубоких и резких различиях, у них было достаточно и общих черт.
Самое удивительное, что ни радикалы, ни экстремисты вообще не задумываются об истории. И при этом одни считают себя прогрессивными левыми, а другие левыми революционерами. Первые оказались на уровне кьеркегоровского повторения, а вторые – на уровне сиюминутности, ложного синтеза вечности и бесконечно малого настоящего.
Когда влияние истории было неумолимым, только литература присоединившихся проявляла некоторый интерес к истории и историческое чутье. Но им нужно было оправдать привилегии, они увидели в развитии общества только влияние прошлого на настоящее. Сегодня мы знаем, что причины этого выбора имеют социальный характер. Сюрреалисты – клирики. Мелкая буржуазия не имеет традиций и будущего, а крупная буржуазия уже завершила свою победоносную фазу и старается только. Удержать свое господство. Но обе эти позиции стремились создать объективный миф, по которому литература должна говорить на вечные и, уж во всяком случае, не актуальные темы. К тому же в распоряжении писателей старшего поколения была лишь техника романа, которую они получили от девятнадцатого века. А мы уже видели, что она противостоит историческому подходу к общественному развитию.
Традиционными приемами пользовались примкнувшие и радикалы: первые – по той причине, что были моралистами и интеллектуалами, намеревались докопаться до причин, вторые – потому, что такая техника соответствовала их задачам. Она планомерно отрицала всякие перемены, фетишизировала буржуазные добродетели, за чередой напрасных смут она не давала возможности различить контуры таинственного поэтического порядка, который они хотели приоткрыть в своих творениях. Эта техника позволяла новым Элеатам писать в противовес времени, противостоять переменам, сбивать с толку пропагандистов и революционеров, развенчивая их начинания как череду анахронизмов. Все мы усвоили эту технику, поглощая их книги, поначалу мы не представляли себе другой.
К началу нашего творчества знающие люди определили «оптимальный срок», по истечении этого времени историческое событие могло стать романом. Пятьдесят лет вроде бы слишком много; десять – мало, еще нет достаточной исторической дистанции. Так нас, словно невзначай, склоняли к тому, чтобы видеть в литературе пространство вневременных суждений.
Но враждебные группы заключили между собой союз. Порой радикалы сближались с присоединившимися – ведь у них была общая цель – помириться с читателем и честно делать свое дело. Несмотря на существенное различие их аудитории, это было возможно. Достаточно было постоянно переходить от одной к другой, и левое крыло публики, которая выбрала присоединившихся, образовывало правое крыло радикальной публики. С другой стороны, радикальные писатели иногда шли часть пути вместе с политической левой. Это было, когда радикал-социалистическая партия решила сотрудничать с Народным фронтом в «Вандреди». Но никогда они не шли на союз с крайне левой литературой, то есть с сюрреалистами.
А экстремисты же, защищая себя, восприняли многие черты присоединившихся. Оба этих направления считают, что предмет литературы нечто невыразимое и необъяснимое. Его можно только внушать. В сущности, она есть воображаемое осуществление неосуществимого.
Особенно хорошо это видно на примере поэзии. Радикалы вообще не считают ее литературой, а присоединившиеся вводят ее в свои романы.
Часто ссылаются на то, что буржуазные писатели все время доказывали существование поэтического по ту строну любой буржуазной, повседневной жизни. Поэтому они считали себя катализаторами буржуазной поэзии. Экстремисты же все виды художественной деятельности считали поэзией, то есть невыразимым потусторонним разрушением.
К началу нашего творчества эта тенденция объективно отразилась в смешении жанров и отказе от сущности романа. Даже сегодня часто критики упрекают произведение прозы в отсутствии поэзии.
Вся эта литература не может не быть тенденциозной, потому что ее авторы, несмотря на их заверения в обратном, защищают свою идеологию. Экстремисты и присоединившиеся считают своим долгом ненавидеть метафизику. А чем считать постоянные уверения в том, что человек слишком велик для самого себя и полностью не поддается психологическому и социальному определению?
Радикалы все время заявляют, что из хороших чувств не сделаешь хорошую литературу. Но их главной заботой осталось морализаторство. Все это проявляется в резких изменениях концепции литературы. То она чистая бескорыстность, то воспитание. Она существует только через отрицание самое себя и воскресает из своего пепла. Литература есть невозможное, непредставимое, существующее вне языка, она суровое ремесло, которое обращено к определенной аудитории. Этим людям она старается объяснить их же нужды. Литература – ужас, она – риторика.
Потом появляются критики и для своего удобства пытаются собрать все эти разноречивые концепции. Критики придумывают понятие «послания». Все для них является посланием. Существует послание Жида, Шамсона, Бретона. Безусловно, эти писатели не собирались так говорить. Это критики заставили их это делать. Из этого появляется новая теория. В шатких произведениях, которые готовы разрушиться сами по себе, где слово – только неуверенный проводник, все время останавливающийся и предоставляющий читателю идти дальше одному. У них истина находится вне языка, в малопонятном молчании. А самым важным всегда оказывается то, что невольно привносит писатель. Произведение можно считать прекрасным только когда оно ускользает от своего автора. Если он пишет о себе без предварительного плана, а персонажи выходят из-под его контроля и поступают по-своему, слова у него обладают известной независимостью, то только тогда писатель создает свое лучшее