уже придумали для них словечко масс-медиа.
Это лучший способ завоевания новой публики: периодическое издание, радио, кинематограф. Конечно, нам придется отказаться от чрезмерной разборчивости. Книга – самая утонченная и древняя форма литературы, к ней так или иначе мы будем возвращаться. Но искусство телевизионных и кинематографических сценариев, газетных передовиц и репортажей тоже относится к литературе. Нет нужды вульгаризировать, упрощать, ведь кино, по своей природе, обращено к массам, оно показывает их судьбу. Радио застает людей за едой или в постели, в те минуты, когда они беззащитны, ведут органическое существование. Оно ловит момент, чтобы их одурачить, но ведь можно затронуть их искренность: они еще не начали разыгрывать роль или перестали этим заниматься. Мы имеет влияние в этой сфере, теперь осталось только научиться говорить образами, идеи своих книг нужно изложить на новом языке.
Я не говорю об адаптации наших произведений для экрана или радио. Нужно специально для них писать. Упомянутые трудности связаны с тем, что радио и кино – техника. Они невозможны без больших финансовых затрат, поэтому они сегодня под контролем государства или безымянных и консервативных обществ. Когда эти организации обращаются к писателю, то он думает, что нужна его работа и ему остается только хорошо выполнить ее. В действительности, платят только за его подпись. Но писатель обычно не соглашается продать одно без другого, поэтому от него добиваются, чтобы он хотя бы нравился и этим принес доход акционерам или способствовал укреплению государственной политики. Но в обоих случаях его при помощи статистики убеждают, что плохие произведения имеют больший успех, чем хорошие. Поскольку теперь он знает о плохом вкусе публики, то ему остается только подчиниться ему. Когда произведение закончено, для полной уверенности, что оно находится на самом низком уровне, его отдают в руки посредственностей. Они выбрасывают из него все, что лучше этого уровня. Вот с этим и надо бороться.
Писатель не должен унижаться, чтобы понравиться. Он обязан воспитывать общественный вкус, стараться повысить запросы публики и понемногу привить ей потребность читать. Нам не следует путем внешних уступок становиться необходимыми. Желательно использовать легкий успех и сплотить наши ряды, а потом, пользуясь беспорядком в государственных службах и некомпетентностью некоторых продюсеров, использовать это оружие против них.
И тогда писатель окажется в новой ситуации. Он будет общаться в темноте, с людьми, которых не знает. Он до этого с ними никогда не говорил, ну, может быть, лгал им. Теперь его голос будет служить их гневу и заботам. Через него люди, никогда не видевшие себя ни в одном зеркале, привыкшие улыбаться и плакать вслепую, не видя своего отражения, вдруг окажутся перед своим изображением. Кто сможет сказать, что литература при этом что-то потеряет? Мне кажется, что она только выиграет. Целые числа и дроби, когда-то бывшие всей арифметикой, сегодня составляют только малый раздел математики. Так же и с книгой. Если «тотальная литература» когда-нибудь увидит свет, то у нее будут свои иррациональные числа, алгебра, мнимые величины. Это ерунда, что промышленность не имеет никакого отношения к искусству. В сущности, типография – тоже промышленность. Писатели прошлого завоевали ее для нас. Я не думаю, что мы ограничимся только «масс-медиа». Но было бы неплохо начать ее завоевание для наших наследников. В противном случае, можно не сомневаться, что, если мы откажем от использования этих средств, то нам придется согласиться с перспективой писать только для буржуа.
В-третьих, нам нужно иметь в виду буржуа доброй воли, интеллектуалов, преподавателей, рабочих-некоммунистов. Сможем ли мы объединить эту разношерстную публику в читающую аудиторию, то есть в органическое единство читателей, слушателей и зрителей?
Напомню, что при чтении человек в определенной степени отказывается от своей эмпирической личности. Он отстраняется от ее злобы, страхов, вожделений и становится на высшую ступень своей свободы. У этой свободы абсолютной целью становится литературное произведение, а через него – все человечество. Она складывается в безличностное требование к самой себе, к автору и к возможным читателям. Поэтому ее можно сравнить с кантианской доброй волей, которая всегда понимает человека как цель, а не как средство. Значит, читатель через свои требования приходить к согласию, которое Кант назвал Градом Конечных Целей и которое не только отдельный читатель, но и миллионы читателей должны укреплять каждую данную минуту в каждой точке земли.
Для превращения такого идеального согласия в конкретное общество необходимо выполнение следующих условий. Во-первых, читатели должны заменить на интуицию мнение друг о друге, которое у каждого, в принципе, есть, поскольку все мы -только отдельные представители человечества. Во-вторых, эти абстрактные добрые воли не должны быть одинокими и заниматься никого не интересующим рассуждением в пустоте об участи человека. Они должны начать реально общаться в связи с действительными событиями, другими словами. Эти вневременные добрые воли должны стать историчными, сохранив свою чистоту, и превратить свои формальные запросы в материальные требования конкретного времени.
Без выполнения этих условий, Град Конечных Целей существует для каждого из нас, пока мы читаем. Возвращаясь из воображаемой жизни к реальной, мы забываем об этом тайном, абстрактном, не имеющем основания сообществе. Это и приводит к тому, что я назвал бы двумя главными мистификациями чтения.
Молодому коммунисту доставляет удовольствие чтение «Орельена», а верующему студенту – чтение «Заложника». Их чувства отражают всеобщие требования. Град Конечных Целей стоит вокруг них со своими призрачными стенами. А другой стороны, эти произведения поддерживаются конкретным обществами: коммунистической партией и общиной верующих. Эти общества проступают в них между строк. Священник говорил о в своей проповеди, а «Юманите» рекомендовала почитать.
Читающий студент никогда не одинок. Книга становится священной, это предмет культа, а чтение ритуалом. В буквальном смысле, причастием. Но, когда какой-нибудь Натанаэль раскрывает «Яства земные», его упоение книгой так же бессильно обращается к человеческой доброй воле, и Град Конечных Целей вырастает перед ним, словно по волшебству. Но этот энтузиазм одинок. Такое чтение разделяет, читатель противостоит своей семье, окружающему обществу. Его вырывают из прошлого, будущего и заставляют существовать только в данный момент. Читатель привыкает углубляться в себя, чтобы познавать и увеличивать только свои желания. Существование в другом уголке мира другого Натанаэля, занятого таким же чтением и такими же восторгами совершенно не помогло бы нашему Натанаэлю. Послание адресовано только ему. Его разгадка становится актом внутренней жизни, посягательством на одиночество. Кончается тем, что его приглашают отбросить книгу, отказаться от соглашения о взаимных требованиях, связавшее его с автором. Он увидел в книге только самого себя. Себя как конкретную сущность. Используя слова Дюркгейма, можно сказать, что у читателей Клоделя солидарность органическая, а у поклонников Андре Жида – механическая.
Положение литературы незавидное в обоих случаях. Если книга священна, ее религиозная ценность определяется не намерениями автора и не ее красотой. Эта ценность накладывается на нее извне, как печать. Тогда и чтение становится своеобразным причастием, то есть вступлением в некое сообщество. И в этом случае произведение искусства становится второстепенным, действительно, элементом церемонии.
Творчество Низана хорошо иллюстрирует сказанное. Его с удовольствием читали самые рьяные коммунисты. Когда он стал отступником и умер – не один сталинист открыл его книгу. Для пристрастного взгляда он стал образом предательства. Читатель «Троянского коня» и «Заговора» в 1939 году необоснованно и несвоевременно призывал к сплочению всех честных людей. А священный характер этих произведений был обусловленным и своевременным, поэтому он нес в себе возможность отбросить их, как оскверненные облатки при отлучении от церкви их автора, или просто забыть о них, когда ФКП изменит политику. Вот такое противоречие разрушает сам смысл чтения. В этом все закономерно, ведь мы видели, как писатель-коммунист уничтожил смысл написания книги. Просто замкнулся круг.
Должен ли писатель стремиться, чтобы его читали молча, почти тайно? Должно ли произведение искусства зреть, как позолоченный порок, в глубине одиноких душ? Здесь мне тоже видится противоречие. В произведении искусства всегда присутствует все человечество. Литература призывает к общению читателя, автора и других читателей. Тогда как она может призывать к разделению?
Мы не стремимся к тому, чтобы наша читающая публика состояла из отдельных читателей. Но нам не нужно и ее единство, созданное Партией и Церковью. Литературу нельзя превращать ни в мистическое причастие, ни в мастурбацию. Она должна приводить к сотовариществу.
Но мы согласны с тем, что чисто формальное обращение к абстрактным добрым волям не разрушает свойственного ей одиночества. Но с этого желательно начинать. Если утратить путеводную нить, то сразу потеряешься в дебрях пропаганды или в эгоистическом наслаждении стилем, который доволен собой. Получается, что Град Конечных Целей нужно превратить в конкретное и открытое общество. Вот это и должно стать содержанием наших произведений.
Если пока Град Конечных Целей – только скучная абстракция, то это оттого, что его нельзя объективно перестроить в историческую ситуацию. Мне кажется, что Кант прекрасно понимал это, но он то уповал на чисто личное мнение морального субъекта, то отчаивался найти когда-нибудь добрую волю на нашей земле.
Конечно, созерцание красоты может дать нам чисто формальное стремление понимать человека как самоцель, но на практике это намерение совершенно бессильно, потому что основная структура нашего общества пока еще угнетает. В этом парадокс современной морали. Если я ограничу себя как конечными целями несколькими конкретными лицами, такими, как моя жена, мой сын, мои друзья, бедняки, встреченные мною, если я начну исполнять свой долг перед ними, то на это уйдет вся моя жизнь. Получается, что буду молчать о несправедливостях эпохи, классовой борьбе, колониализме, антисемитизме и так далее. Кончится это тем, что я воспользуюсь угнетением, чтобы делать добро. Но угнетение проявится в отношениях человека к человеку и – более тонко – в моих намерениях. Добро, которое я буду стараться сделать, порочно по своей сути. Оно станет радикальным злом.
А если я окунусь в революционное действие, я могу лишиться личных отношений. Но не это самое плохое. Я начну видеть в большинстве людей, даже в своих товарищах, только средство.
Но если мы следуем зову морального чувства, которое не затемняет чувство эстетическое, то это хорошее начало. Мы должны стараться сделать историчной добрую волю читателя. Насколько возможно, через формальное посредничество нашего произведения пробудить в нем желание всегда видеть абсолютной целью человека и через сюжет нашего сочинения направить его внимание на ближних, а, значит, на угнетенных мира сего.
Но мы ничего не добьемся, если сверх того не убедим его самим содержанием нашего произведения, что в современном обществе невозможно видеть в конкретных людях самоцель. Он поймет, что на самом деле он хочет уничтожить эксплуатацию человека человеком и что его Град Конечных Целей, который он построил при