она их и не разделяет, то слишком горда и не признается тебе в этом. Знаешь, я тебя не понимаю: ты так возмущаешься, когда говорят о несправедливости, а сам держишь эту женщину в унизительном положении долгие годы из простого удовольствия сказать себе, что ты живешь в согласии со своими принципами. И ладно бы, если бы ты вправду сообразовывал свою жизнь со своими идеями. Но, повторяю тебе, ты все равно что женат, у тебя неплохая квартирка, ты регулярно получаешь кругленькое жалованье, у тебя нет никакого страха перед будущим, ибо государство гарантирует тебе пенсию… И ты любишь эту спокойную, упорядоченную жизнь, типичную жизнь чиновника.
– Послушай, – сказал Матье, – это недоразумение: меня очень мало беспокоит, буржуа я или нет. Я хочу только одного, – он закончил фразу сквозь зубы с неким стыдом, – сохранить свою свободу.
– А я бы посчитал, что свобода состоит в том, чтобы смотреть в лицо ситуациям, в которые ты попал по собственной воле, и принимать на себя всю ответственность за них. Но ты, безусловно, другого мнения, ты осуждаешь капиталистическое общество, и тем не менее ты служащий и афишируешь свою симпатию к коммунистам, но ты поостерегся ввязываться в эту свару, ты даже не голосовал. Ты презираешь буржуазию, и все-таки ты буржуа, сын и брат буржуа, и сам живешь, как буржуа.
Матье сделал движение, но Жак не позволил прервать себя.
– Ты, однако, вступил в возраст зрелости, мой бедный Матье! – сказал он с ворчливой жалостью. – Но стараешься об этом не думать, ты хочешь казаться моложе, чем ты есть. Впрочем, может, я и несправедлив. В возраст зрелости ты еще не вступил, ведь это скорее возраст нравственности… И, возможно, я достиг его быстрее, чем ты.
«Ну вот, – подумал Матье, – сейчас он заговорит о своей молодости». Жак гордился своей молодостью, она была его порукой, она позволяла ему защищать сторону правопорядка с чистой совестью: в течение пяти лет он старательно подражал всем модным заблуждениям, увлекался сюрреализмом, имел несколько лестных связей и иногда перед тем, как заниматься сексом, нюхал платок с хлористым этилом. В один прекрасный день все упорядочилось: Одетта принесла ему в приданое шестьсот тысяч франков. Он написал тогда Матье: «Чтобы не быть, как все, нужно иметь смелость поступать, как все». И он купил контору адвоката.
– Я не попрекаю тебя твоей молодостью, – сказал он. – Наоборот, тебе посчастливилось избежать некоторых отклонений. Но о своей я тоже не сожалею. Видишь ли, в принципе в нас обоих говорили инстинкты нашего старого пирата-дедушки. Только я одним махом избавился от них, а ты их тянешь по капельке, тебе не удается добраться до дна. Я думаю, что по природе своей ты гораздо меньше пират, чем я, это тебя и губит: твоя жизнь – вечный компромисс между склонностью к бунту и анархии, очень умеренной, и твоими затаенными склонностями, влекущими тебя к порядку, нравственному здоровью, я бы сказал, почти к рутине. В результате ты так и остался постаревшим безответственным студентом. Но, друг мой, посмотри на себя хорошенько: тебе тридцать четыре года, голова у тебя понемногу седеет – правда, не так, как у меня, – в тебе уже нет ничего от юноши, тебе мало подходит жизнь богемы. К тому же что такое богема? Это было прекрасно сто лет назад, теперь это горстка никому не опасных путаников, которые опоздали на поезд. Ты уже вступил в возраст зрелости, Матье, или, во всяком случае, должен был в него вступить, – рассеянно проговорил он.
– Брось! – сказал Матье. – По-твоему, возраст зрелости – это возраст смирения, я этого не принимаю.
Но Жак его не слушал. Его взгляд вдруг стал ясным и веселым, он живо сказал:
– Послушай, я уже говорил, что могу тебе кое-что предложить. Если ты откажешься, то легко найдешь другого кредитора, я не испытываю никаких угрызений совести. Так вот, я предлагаю тебе десять тысяч франков, если ты женишься на своей подруге.
Матье предвидел такой финт, позволяющий брату не уронить себя окончательно.
– Благодарю, Жак, – сказал он, вставая, – ты действительно очень любезен, но твоего предложения я не принимаю. Я не говорю, что ты совсем неправ, но если я когда-нибудь и женюсь, то только по собственному желанию. В данный момент это был бы нелепый выход из создавшегося положения.
Жак тоже встал.
– Подумай хорошенько, – сказал он, – повремени. Твоя жена будет здесь хорошо принята, об этом даже нечего и говорить, я доверяю твоему выбору; Одетта будет счастлива отнестись к ней как к подруге. Кстати, моя жена не в курсе твоей личной жизни.
– Я уже все обдумал, – отрезал Матье.
– Как хочешь, – сердечно вымолвил Жак; был ли он так уж недоволен? Потом он добавил: – Когда увидимся?
– Я приду к обеду в воскресенье. До встречи.
– До встречи, – сказал Жак, – и… если передумаешь, мое предложение остается в силе.
Матье улыбнулся и вышел, не ответив. «Кончено! – подумал он. – Кончено». Он бегом спустился по лестнице, он был грустен, но ему хотелось петь. Теперь Жак, наверное, снова уселся в своем кабинете с потерянным видом, с печальной и значительной улыбкой: «Этот мальчик меня беспокоит, ведь он уже вступил в возраст зрелости». А может, он заглянул к Одетте: «Матье меня тревожит. Не могу рассказать тебе все, но он неблагоразумен». Что она ответит? Будет ли она играть роль степенной и внимательной супруги или отделается беглой репликой, уткнувшись в книгу?
«Кстати, – сказал себе Матье, – я забыл попрощаться с Одеттой!» Он ощутил угрызения совести: сейчас он вообще склонен был к угрызениям совести. «Правда ли это? Действительно ли я держу Марсель в унизительном положении?» Он вспомнил резкие выпады Марсель против брака: «Тем не менее я ей предлагал. Один раз, пять лет назад». По правде говоря, это повисло в воздухе, во всяком случае, Марсель рассмеялась ему в лицо. «Да, – подумал он, – у меня комплекс неполноценности по отношению к брату!» Но нет, это было не совсем так, каким бы ни было чувство вины, Матье никогда не переставал мысленно оправдывать себя перед братом. «В сущности, только этот прохвост мне близок, и, когда мне не стыдно перед ним, мне стыдно за него. Увы! – подумал он. – С семьей не порвешь, это как оспа: ею заболеваешь ребенком, и она метит тебя на всю жизнь». На углу улицы Монторгей было кафе. Он вошел, взял в кассе жетон, телефонная кабина была в темном углу. Когда он снял трубку, сердце его сжалось.
– Алло! Алло! Марсель?
Телефон был в спальне Марсель.
– Это ты? – сказала она.
– Да.
– Ну что?
– Гм! – хмыкнула Марсель в сомнении.
– Уверяю тебя. Она полупьяна, у нее воняет, все в ней отвратительно, если бы ты только видела ее руки! Она просто животное.
– Пусть так. А что дальше?
– У меня есть на примете один человек. Его рекомендует Сара. Очень надежный.
– Сколько он берет?
– Четыре тысячи.
– Сколько?! – изумилась Марсель.
– Четыре тысячи.
– Ты видишь! Это невозможно, мне нужно идти к…
– Ты не пойдешь! – с силой сказал Матье. – Я одолжу.
– У кого? У Жака?
– Я только от него. Он отказал.
– А Даниель?
– Он тоже отказал, скотина! Я его видел сегодня утром; уверен, что у него уйма денег.
– Ты ему не сказал, что деньги нужны для… этого? – живо спросила Марсель.
– Нет, – ответил Матье.
– Что ты собираешься делать?
– Не знаю. – Он почувствовал, что в его голосе не хватает уверенности, и твердо добавил: – Не волнуйся. У нас еще двое суток, я найду. Черт побери, четыре тысячи можно найти.
– Ну что ж, найди, – сказала Марсель странным тоном. – Найди.
– Я тебе позвоню. Увидимся, как всегда, завтра вечером?
– Да.
– Как ты?
– Нормально.
– Ты… ты не слишком…
– Нет, – сухо сказала Марсель. – Но я тревожусь. – Она добавила более мягко: – Поступай, как знаешь, бедняга
– Я принесу тебе четыре тысячи франков завтра вечером, – сказал Матье. Он поколебался и с усилием проговорил: – Я люблю тебя.
Марсель, не отвечая, повесила трубку.
Он вышел из кабины. Проходя через кафе, он еще слышал сухой тон Марсель: «Я тревожусь». «Она сердита на меня. Однако я делаю, что могу. «В унизительном положении». Разве я держу ее в унизительном положении? А если…» Он резко остановился посреди тротуара. А если она хочет ребенка? Тогда все к черту, достаточно подумать об этом на секунду, и все принимает другой смысл, это совсем другая история, и сам он меняется с головы до пят, он не продолжает себя обманывать, он законченный подонок. «К счастью, это неправда, не могло быть правдой, я часто слышал, как она потешалась над замужними подругами, когда они были брюхаты: священные сосуды, так она их называла, она говорила: «Они лопаются от гордости, потому что скоро снесутся». Когда говорят такое, то уже не имеют права тайком изменить точку зрения, это был бы прямой обман. А Марсель была на него неспособна, она бы мне об этом сказала, почему бы ей мне этого не сказать – до сих пор мы говорили друг другу все; нет, хватит, хватит!» Он устал кружиться в запуганных дебрях, Марсель, Ивиш, деньги, деньги Ивиш, Марсель. «Я сделаю все, что нужно, но я не хочу больше об этом думать. Господи, я хочу думать о другом». Он подумал о Брюне, но это было еще печальнее: умершая дружба; он нервничал и заранее тосковал, потому что скоро они встретятся. Он увидел газетный киоск и подошел к нему: «Пари-Миди», пожалуйста».
Этой газеты уже не было, и он взял другую наугад: это оказался «Эксельсиор». Матье заплатил десять су и пошел дальше. «Эксельсиор» был безобидной газетой на серой бумаге, скучной и бархатистой, как тапиока. Ей не удавалось вызвать у читателя гнев, она просто отнимала вкус к жизни. Матъе прочел: «Бомбардировка Валенсии», он поднял голову с неясным раздражением: улица Реомюр была как из почерневшей меди. Два часа – время дня, когда жара наиболее тягостна, она извивается и потрескивает посреди мостовой, как длинная электрическая искра. «Сорок самолетов кружат в течение часа над центром города и сбрасывают сто пятьдесят бомб. Точное количество убитых и раненых неизвестно». Уголком глаза он увидел под заголовком зловещий маленький сжатый текст курсивом, который казался чрезмерно болтливым и излишне