пойду гулять в Люксембургский сад. Он повернулся к Брюне, с горечью посмотрел на него и подумал: «Я человек безответственный».
– Валенсию бомбили, – вдруг сказал он.
– Знаю, – ответил Брюне. – Во всем городе не было ни одного орудия ПВО. Бомбы сбросили на рынок.
Он не сжал кулаки, не изменил спокойного тона, немного сонной манеры речи, но тем не менее это именно на него сбросили бомбы, убили именно его братьев и сестер, именно его детей. Матье уселся в кресло. «Твои кресла действуют развращающе». Он вскочил и присел на угол стола.
– Ну? – спросил Брюне.
У него был такой вид, будто он Матье подстерегал.
– Тебе повезло, – сказал Матье.
– Повезло, что я коммунист?
– Да.
– Ну, ты даешь! Просто это дело выбора.
– Знаю. Тебе повезло, что ты смог выбрать.
Лицо Брюне сразу стало жестким.
– Это означает, что тебе не повезет?
Ну вот, необходимо отвечать. Он ждет: да или нет. Вступить в партию, придать смысл жизни, сделать выбор, стать человеком, действовать, верить. Это было бы спасением. Брюне не сводил с него глаз.
– Ты отказываешься?
– Да, – с отчаянием ответил Матье, – да, Брюне, я отказываюсь.
Он подумал: «Он пришел предложить мне лучшее, что у него есть». И добавил:
– Знаешь, это не окончательное решение. Может быть, позже…
Брюне пожал плечами.
– Позже? Если ты рассчитываешь на внутреннее озарение, чтобы решиться, то рискуешь прождать всю жизнь. Ты, может, думаешь, что я был так уж убежден, когда вступил в коммунистическую партию? Убеждение возникает потом.
Матье грустно улыбнулся.
– Знаю-знаю: стань на колени, и ты уверуешь. Может, ты и прав. Но я хочу сначала поверить.
– Конечно, – нетерпеливо сказал Брюне. – Вы, интеллектуалы, все одинаковы: все трещит по швам, все рушится, скоро винтовки начнут стрелять сами, а вы в полном спокойствии, вы хотите сначала убедиться наверняка. Эх, если б ты только смог увидеть себя моими глазами, то понял бы, что время поджимает.
– Согласен, время поджимает, но что из того? Брюне возмущенно хлопнул себя по ляжке.
– Вот оно! Ты делаешь вид, будто сожалеешь о своем скептицизме, но продолжаешь за него держаться. В нем твой нравственный комфорт. Когда ему что-то угрожает, ты упрямо за него цепляешься, как твой брат цепляется за деньги.
Матье коротко спросил:
– Разве у меня сейчас упрямый вид?
– Я так не сказал…
Наступило молчание. Брюне, казалось, смягчился. «Если бы он мог меня понять», – подумал Матье. Он сделал усилие: убедить Брюне – это единственное средство убедить самого себя.
– Мне нечего защищать: я не горжусь своей жизнью, у меня нет ни гроша. Моя свобода? Она меня тяготит: уже многое годы я свободен неизвестно зачем. Я горю желанием сменить свободу на уверенность. Я не просил бы ничего лучшего, как только работать с вами, это бы меня изменило, мне необходимо немного забыть о себе. И потом, я думаю, как и ты, что не дорос до человека, пока не нашел того, за что готов умереть.
Брюне поднял голову.
– Ну так как? – спросил он почти весело.
– Ты же видишь: я пока не могу активно включиться, у меня недостаточно причин для этого. Как вы, я возмущен теми же людьми, теми же событиями, но возмущен явно недостаточно. Ничего не могу с этим поделать. Если я примусь дефилировать, подняв кулак и распевая «Интернационал», и скажу, что этим удовлетворен, я себе солгу.
Брюне принял свой самый громоздкий, самый крестьянский вид, сейчас он походил на башню. Матье в отчаянии посмотрел на него.
– Ты меня понимаешь, Брюне? Скажи, ты меня понимаешь?
– Не знаю, хорошо ли я тебя понимаю, но, как бы то ни было, ты не должен оправдываться, никто тебя не обвиняет. Ты бережешь себя для более благоприятного случая, это твое право. Желаю, чтобы он представился как можно раньше.
– Я тоже этого желаю.
Брюне с любопытством посмотрел на него.
– Ты в этом уверен?
– Да.
– Да? Ну что ж, тем лучше. Только боюсь, что случай представится не скоро.
– Я себе тоже говорил это, – признался Матье. – Я говорил себе, что он, быть может, никогда не представится или представится слишком поздно, а возможно, такого случая вообще не существует.
– И что тогда?
– Тогда я буду жалким субъектом. Вот и все.
Брюне встал.
– Да, – сказал он, – да… Ну что ж, старик, все же я рад, что повидал тебя.
Матье тоже встал.
– Ты… что же, вот так и уйдешь? У тебя найдется еще минутка?
Брюне посмотрел на часы.
– Я уже опаздываю.
Наступило молчание. Брюне вежливо ждал. «Нельзя его отпустить вот так, нужно с ним еще потолковать», – подумал Матье. Но не нашелся, что сказать.
– Не нужно на меня сердиться, – поспешно проговорил он.
– Да я на тебя и не сержусь, – заверил его Брюне. – Тебя никто не принуждает думать, как я.
– Это неправда, – огорченно сказал Матье. – Я вас всех слишком хорошо знаю: вы считаете, что все обязаны думать, как вы, а несогласных с вами считаете негодяями. Ты меня принимаешь за негодяя, но не хочешь мне в этом признаться, потому что считаешь мой случай безнадежным.
Брюне слабо улыбнулся.
– Я не считаю тебя негодяем, – сказал он. – Просто ты освободился от своего класса меньше, чем я думал. Говоря это, он подошел к двери. Матье сказал ему:
– Ты даже не можешь представить себе, как я тронут, что ты зашел ко мне и предложил свою помощь только потому, что сегодня утром у меня была скверная физиономия. Ты прав, знаешь, мне нужна помощь. Только я хотел бы именно твоей помощи, твоей, а не Карла Маркса. Я хотел бы часто тебя видеть и говорить с тобой, разве это невозможно?
Брюне отвел взгляд.
– Я бы тоже хотел, – сказал он, – но у меня мало времени.
Матье подумал: «Все очевидно. Сегодня утром он пожалел меня, а я не оправдал его жалости. Теперь мы снова чужие. Я не имею права на его время». Он невольно выговорил:
– Брюне, разве ты все забыл? Ты был моим лучшим другом.
Брюне играл дверной щеколдой.
– А почему же, по-твоему, я пришел? Если б ты принял мое предложение, мы могли бы работать вместе…
Они замолчали. Матье подумал: «Он спешит, ему не терпится уйти». Брюне, не глядя на него, добавил:
– Я все еще привязан к тебе. К твоему лицу, к твоим рукам, к твоему голосу, и, потом, у нас есть общие воспоминания. Но это, в сущности, неважно: мои единственные друзья – это товарищи по партии, с ними у меня все общее.
– И ты думаешь, между нами нет больше ничего общего? – спросил Матье.
Брюне, не отвечая, поднял плечи. Матье достаточно было сказать слово, только одно слово, и он снова обрел бы дружбу Брюне, а с нею и смысл жизни. Это манило к себе, как сон. Матье резко выпрямился.
– Не смею тебя больше задерживать, – сказал он. – Если выпадет время, заходи.
– Конечно, – отозвался Брюне. – Изменишь мнение, дай знать.
– Разумеется.
Брюне открыл дверь. Он улыбнулся Матье и удалился.
Матье подумал: «Это был мой лучший друг».
Брюне ушел. Он шагал по улицам вразвалку, как моряк, и улицы, одна за другой, обретали реальность. Но комната утратила реальность вместе с его уходом. Матье посмотрел на свое зеленое развращающее кресло, на стулья, на зеленые шторы и подумал: «Он больше не будет сидеть на моих стульях, он больше не будет смотреть на мои шторы, покручивая сигарету», комната теперь была не более чем пятном зеленого света, подрагивавшим, когда мимо проезжали автобусы. Матье подошел к окну и облокотился на подоконник. Он думал: «Я не мог согласиться», его развращающая комната стояла позади него, как стоячая вода, а он держал голову над водой и смотрел на улицу, думая: «Так это правда? Это правда, что я не мог согласиться?» Вдалеке девочка прыгала через скакалку, скакалка взлетала над ее головой, как петля, и стегала землю под ее ногами. Летнее послеполуденное время; свет лег на улицы и на крыши, застывший и холодный, как вечная истина. «А правда ли, что я негодяй?» Кресло зеленое, скакалка похожа на петлю: это неоспоримо. Но, когда речь идет о людях, всегда можно спорить, все, что они делают, можно объяснять, как хочется, так или этак. Я отказался, потому что хочу оставаться свободным, – вот и все. И еще: я струсил, я люблю свои зеленью шторы, я люблю вечером подышать свежим воздухом на своем балконе, я не хотел бы, чтобы это изменилось; мне нравится возмущаться капитализмом, но я не хотел бы, чтоб его уничтожили, ведь тогда у меня не будет больше предлогов для возмущения, мне нравится говорить «нет», только «нет», и я боюсь, что люди попытаются вправду построить более пригодный для жизни мир, потому что мне нечего будет тогда сказать, кроме «да», и мне придется поступать, как другие. Снизу или сверху: кто будет решать? Брюне решил: он считает меня негодяем. Жак тоже. Даниель тоже; все они пришли к одному: я негодяй. Этот бедный Матье, он пропал, он негодяй. А что могу сделать я – один против всех? Нужно решить, но что я решаю? Когда он только что сказал, что я не негодяй, он думал, что искренен, горький энтузиазм пронизывал его сердце. Но кто еще смог бы сохранить под этим светом хоть махонькую частицу энтузиазма?» Это был свет заката надежды, он увековечивал все, чего касался. Девочка вечно будет прыгать через скакалку, скакалка будет вечно взлетать над ее головой и вечно бить под ее ногами о тротуар, Матье будет вечно на нее смотреть. Зачем прыгать через скакалку? Зачем? Зачем стремиться к свободе? Под этим же светом в Мадриде, в Валенсии люди стоят у окон и смотрят на пустынные и вечные улицы, наверное, они говорят себе: «Зачем? Зачем продолжать борьбу?» Матье вернулся в комнату, но свет последовал за ним. Мое кресло, моя мебель. На столе лежало пресс-папье в форме краба. Матье взял его за панцирь так, как будто он был живым. «Мое пресс-папье». Зачем? Зачем? Он положил краба на стол и сказал себе: «Я ничтожество».
IX
Было шесть часов; выходя из своего бюро, Даниель взглянул на себя в холле в зеркало, подумал: «Сейчас начнется!» – и испугался. Он пошел по улице Реомюр: здесь можно было спрятаться, это был зал под открытым небом, зал потерянных шагов. Вечер опорожнил деловые здания, стоящие по обе его стороны; не было никакого желания оказаться за