куда же я засунул брюки?» — подумал он. Он посмотрел под кровать и даже между простынями: брюк не было; он решил: «Должно быть, я был пьян». Он открыл шкаф с зеркалом и начал беспокоиться: брюк не было и там. Некоторое время он стоял посреди комнаты в одной рубашке и чесал голову, оглядываясь вокруг, потом его охватил гнев, потому что не было ничего нелепее для будущего мученика, как оставаться таким образом в одних носках в спальне проститутки, когда полы рубашки мученика хлопают его по голым коленям. В этот момент он заметил справа шкаф, вделанный в стену. Он подбежал к нему, но ключа в скважине не было; он попытался открыть его ногтями, затем ножницами, которые нашел на столе, но это ему не удалось. Он бросил ножницы и начал пинать дверцу, разъяренно бормоча: «Проклятая шлюха, проститутка! Заперла мои брюки, чтобы я не смог уйти».
— И теперь я могу сказать только одно: два человека сошлись лицом к лицу: там — господин Бенеш, а здесь — я!
Вся толпа начала выть. Анна тревожно смотрела на Милана. Он подошел к радио и, засунув руки в карманы, смотрел на него. Его лицо почернело, на скулах ходили желваки.
— Милан… — позвала Анна.
— Мы — люди разного склада. Господин Бенеш во время великого столкновения народов ездил по свету, держась в стороне от опасности; я же, как честный немецкий солдат, выполнял свой долг. И вот сегодня я стою напротив этого человека как солдат моего народа.
Они снова зааплодировали. Анна встала и положила ладонь на руку Милана: его бицепс напрягся, все тело окаменело. «Он сейчас упадет», — подумала она. Милан, заикаясь, сказал:
— Сволочь!
Она изо всех сил сжала его руку, но он ее оттолкнул. Его глаза налились кровью.
— Бенеш и я! — пробормотал он. — Бенеш и я! Потому что за тобой семьдесят пять миллионов человек!
Он сделал шаг вперед; она подумала: «Что он собирается делать?» и бросилась за ним; но он успел дважды плюнуть на приемник.
Гитлер продолжал:
— Мне нужно заявить немногое: я признателен господину Чемберлену за его усилия. Я заверил его, что немецкий народ не хочет ничего иного, как мира: но я ему также заявил, что не могу расширять пределы нашего терпения. Кроме того, я его заверил, и повторяю это теперь, что как только эта проблема будет решена, для Германии в Европе не останется ни одной территориальной проблемы! Кроме того, я его заверил, что с того момента, как Чехословакия мирно, без угнетения объяснится со своими нацменьшинствами, я не буду больше интересоваться чешским государством. Я это гарантирую! Нам не нужны чехи как таковые. А пока что я заявляю немецкому народу, что в том, что касается проблемы судетских немцев, мое терпение на исходе. Я предложил господину Бенешу вариант, который является фактически осуществлением его собственных деклараций. Теперь решение в его руках: мир или война. Или же он примет эти предложения и даст свободу немцам, или мы придем за ней сами.
Эррера поднял голову, он злорадствовал:
— Черт побери! — рявкнул он. — Черт, так им и надо! Слышали? Это война!
— Да, — согласился Гомес. — Бенеш — упрямый человек, и он не уступит: это война.
— Черт! — ругнулся Тилькен. — Если б так все и было! Если б только так все и было!
— Что это? — спросил Чемберлен.
— Продолжение, — сказал Вудхауз.
Чемберлен взял листки и начал читать. Вудхауз с беспокойством следил за его лицом. Немного погода премьер-министр поднял голову и приветливо ему улыбнулся.
— Что ж, — сказал он, — ничего нового. Вудхауз удивленно посмотрел на него.
— Рейхсканцлер Гитлер выразился в весьма резких тонах, — заметил он.
— Полноте! Полноте! — возразил Чемберлен. — Его вынудили обстоятельства.
«Сегодня я иду впереди моего народа, как его первый солдат; а за мной — пусть мир это знает — теперь идет народ, народ иной, чем в 1918 году. В этот час весь немецкий народ объединится со мной. Он почувствует мою волю, как свою собственную, я, между тем, рассматриваю его будущее и его судьбу, как двигатель моих действий! И мы хотим усилить эту общую волю, такую, какой она была у нас во время сражения, в то время, когда я ушел на войну простым неизвестным солдатом, чтобы завоевать рейх, нисколько не сомневаясь в успехе и окончательной победе. Вокруг меня сплотились храбрые мужчины и храбрые женщины, которые пошли со мной. И теперь, мой немецкий народ, я обращаюсь к тебе так: «Иди за мной, мужчина за мужчиной, женщина за женщиной. В этот час мы все хотим иметь общую волю. Эта воля должна быть сильнее любых невзгод и любой опасности; и если эта воля сильнее невзгод и опасности, она справится с невзгодами и опасностями». Мы решились! Теперь выбирать господину Бенешу».
Борис повернулся к остальным и произнес:
— Все.
Они не сразу отозвались: с внимательным видом они курили. Через какое-то время хозяин сказал:
— Держу пари, ему сломают хребет.
— Думаю, что так.
Хозяин склонился над бутылками и повернул ручку приемника; на какую-то минуту Борису стало не по себе: было ощущение огромной пустоты. Через открытую дверь тихо проникали ветер и ночь.
— Так что он сказал? — спросил марселец.
— В конце он объявил: «За мной весь мой народ, я готов к войне. Выбирать господину Бенешу».
— Приплыли! — протянул марселец. — Значит, будет война?
Борис пожал плечами.
— Что же, — сказал марселец, — я уже полгода не видел жену и двух дочерей. А теперь я возвращаюсь в Марсель и здрасьте: помаши ручкой на прощание и снова в казарму.
— А я, наверное, даже не успею повидать мать, — откликнулся Шомис. Он объяснил: — Я с севера.
— Вот оно что! — покачал головой марселец. Наступило молчание. Шарлье выбил трубку о каблук.
Хозяин спросил:
— Что-нибудь еще будете? Раз уж война — я угощаю.
— Давайте пропустим еще по стаканчику.
Снаружи было свежо и темно, издалека доносилась музыка из казино: возможно, это пела Лола.
— А я там, в Чехословакии, бывал, — сказал северянин. — И оно к лучшему: так хотя бы знаешь, ради чего дерешься.
— Вы долго там пробыли? — спросил Борис.
— Полгода. На лесозаготовке. Я с чехами ладил. Они ребята работящие.
— Так ведь и немцы тоже работящие, — возразил бармен.
— Да, но дерьма в них много, а чехи спокойные.
— Ваше здоровье! — произнес Шарлье.
— Ваше здоровье!
Они чокнулись и выпили, затем марселец заметил:
— Холодает.
Матье резко проснулся.
— Где мы? — спросил он, протирая глаза.
— В Марселе, это вокзал Сен-Шарль, приехали: все выходят.
— Хорошо, — сказал Матье, — хорошо, хорошо.
Он снял с крючка свой плащ и взял чемодан. Он двигался так, словно еще спал. «Гитлер, должно быть, уже закончил речь», — удовлетворенно подумал он.
— Я видел, как тогда, в четырнадцатом году, уходили на войну, — говорил северянин. — Мне тогда было десять лет. Тогда все было по-другому.
— Они хотели идти на войну?
— Ха! Не то слово! Все сверкало! Все пело! Все плясало!
— Да они просто ничего не понимали, — сказал марселец.
— Конечно.
— Зато мы все понимаем, — отозвался Борис. Наступило молчание. Северянин смотрел прямо перед собой. Он продолжал:
— Я видел фрицев вблизи. Четыре года мы были оккупированы. Чего только мы не натерпелись! Деревня была стерта с лица земли, мы целыми неделями прятались в карьерах. Как подумаю, что это снова придется пережить…
Он добавил:
— Но это не значит, что я не поступлю, как другие.
— Что касается меня, — улыбаясь, сказал хозяин, — то я боюсь смерти. С самых малых лет. Но в последнее время я нашел себе оправдание, я решил так: «Что противно, так это умереть. Хоть от испанки, хоть от взрыва снаряда…»
Борис бессмысленно смеялся: они ему нравились; он подумал: «Я больше люблю мужчин, чем женщин». В войне было хорошо то, что она происходила среди мужчин. Три года, а то и пять лет он будет видеть только мужчин. «И я уступлю свою очередь на отпуск семейным».
— Самое главное, — заключил Шомис, — если можешь себе сказать, что жил. Мне тридцать шесть лет, и не всегда было весело. Были взлеты, были падения. Но я жил. Пусть меня хоть разрежут на кусочки, но этого у меня не отнять. — Он повернулся к Борису. — Такому молодому парню, как вы, должно быть, тяжелее.
— Да нет! — живо откликнулся Борис. — Все давно твердят, что скоро война!
Он слегка покраснел и добавил:
— Когда женат, это похуже.
— Да, — вздохнул марселец. — Моя жена мужественная, и потом, у нее есть специальность: она парикмахер. С детьми посложнее: все-таки лучше иметь отца, верно? И все-таки не все же отдают там концы?
— Конечно, нет, — поспешил заверить его Борис. Музыка смолкла. В бар зашла пара. Женщина была рыжая, в зеленом платье, очень длинном и сильно декольтированном. Пара расположилась за столиком в глубине.
— Все-таки, что за дерьмо — война! — подытожил Шарлье. — Нет на свете ничего хуже.
— Согласен, — поддержал его хозяин.
— Я тоже, — сказал Шомис.
— Итак, — спросил марселец, — сколько я должен? Одна порция за мной.
— А одна за мной, — подхватил Борис.
Они расплатились. Шомис и марселец вышли под руку. Шарлье помешкал, повернулся на каблуках и пошел к столику, прихватив свою рюмку коньяка. Борис остался у стойки, он подумал: «Какие они все-таки симпатичные!» Он был уверен, что и в траншеях все эта тысячи солдат будут такими же милягами. И Борис будет жить среди них, и днем, и ночью, общая работенка найдется. Он подумал: «Пока что мне везет»; он сравнивал себя с бедолагами, своими ровесниками, которые попали под машину или умерли от холеры — тут удача была налицо. К тому же, с ним не поступили по-предательски; речь шла не о внезапной войне, настигающей человека врасплох, как несчастный случай: эта война была объявлена заранее, за шесть или семь лет, и у всех хватило времени ощутить ее приближение. Сам Борис никогда не сомневался, что она в конце концов разразится; он ждал ее, как наследный принц, сызмальства знающий, что он рожден царствовать. Его произвели на свет для этой войны, его воспитали для нее, послали в лицей, в Сорбонну, дали ему образование. Ему говорили, что это нужно для карьеры преподавателя, но это всегда ему казалось подозрительным; теперь он знал, что из него хотели сделать офицера запаса; ничего не пожалели, чтобы он стал красивым покойником[55 — По словам Сартра, Жак-Лоран Бо, прототип Бориса, задолго до 1938 г., когда он был еще в Гавре, был уверен, что рано или поздно разразится война, на которой он будет убит. Эту уверенность в ранней смерти Сартр объяснял психологическими причинами.], совсем свежим и здоровым. «Самое забавное, — подумал он, — это то, что я родился не во Франции, я здесь только натурализовался. Но в конечном счете это было не так уж важно; останься он в России, укройся его семья в Берлине или Будапеште, все было бы приблизительно одинаково: война — это вопрос не национальности, а возраста; молодых немцев, молодых венгров, молодых англичан, молодых греков ждала одна и та же война, одна