хитрый крестьянин с подвижным и потрепанным лицом старого актера. Он мне совсем не нравится, но я вполне доволен, что первый контакт с церковью произошел через его посредничество. Он принял меня в кабинете, украшенном множеством книг, которые он, конечно же, прочел не все. Сначала я дал ему тысячу франков для бедных, и я увидел, что он принимает меня за кающегося преступника. Я почувствовал, что вот-вот расхохочусь, и должен был представить себе весь трагизм своего положения, чтобы сохранить серьезный вид.
— Господин кюре, — сказал я ему, — я желаю только справку: ваша религия учит, что бог нас видит?
— Он нас видит, — удивленно ответил он. — Он читает в наших сердцах.
— Но что он там видит? — спросил я. — Видит ли он этот мох, эту пену, из которых сделаны мои повседневные мысли, или же его взгляд достигает нашей вечной сущности?
И старый хитрец дал тот ответ, в котором я признал вековую мудрость:
— Месье, бог видит все. Я понял, что…»
Матье нетерпеливо смял листы.
«Какое старье», — подумал он. Окно было опущено. Он, не читая дальше, скатал письмо в шар и выбросил его в окно.
— Нет, нет, — сказал комиссар, — возьмите телефон: я не люблю разговаривать со старшими офицерами; они всех принимают за своих лакеев.
— Я думаю, что этот будет любезнее, — заметил секретарь. — В конце концов, мы ему возвращаем сына; и потом, в конечном счете, он сам виноват: нужно было лучше за ним следить…
— Вот увидите, увидите, — сказал комиссар, — он все равно будет вести себя некрасиво. Особенно в нынешних обстоятельствах: даже накануне войны вы можете попытаться заставить генерала признать свою вину.
Секретарь взял телефон и набрал номер. Комиссар закурил сигарету.
— Главное — чувство меры, Миран, — предупредил он. — Не оставляйте профессиональный тон и не слишком много говорите.
— Алло, — заговорил секретарь, — алло? Генерал Лаказ?
— Да, — ответил неприятный голос. — Что вам угодно?
— С вами говорит секретарь комиссариата улицы Деламбр.
Голос, казалось, проявил немного больше интереса:
— Да. И что?
— В моем кабинете в восемь утра появился молодой человек, — сказал секретарь нейтральным и вялым голосом. — Он утверждает, что он дезертир и пользуется фальшивыми документами. Действительно, мы нашли при нем грубо сделанный испанский паспорт. Он отказался сообщить свое настоящее имя. Но префектура предоставила нам описание и фотографию вашего пасынка, и мы его сейчас же узнали.
Наступило молчание, и секретарь несколько растерянно продолжал:
— Разумеется, господин генерал, ему не предъявлено никаких обвинений. Он не дезертир, потому что не был призван; у него в кармане фальшивый паспорт, но это не составляет преступления, потому что у него не было возможности его использовать. Мы готовы его передать в ваше распоряжение, и вы можете прийти за ним в любое время.
— Вы его избили? — спросил сухой голос. Секретарь так и подскочил.
— Что он говорит? — спросил комиссар. Секретарь закрыл трубку рукой.
— Он спрашивает, не избили ли мы его.
Комиссар воздел руки к небу, а секретарь между тем ответил:
— Нет, господин генерал. Нет, разумеется.
Секретарь позволил себе подобострастно хихикнуть.
— Что он сказал? — спросил комиссар.
Но выведенный из терпения секретарь повернулся к нему спиной и склонился над аппаратом.
— Я приду сегодня вечером или завтра. До тех пор держите его взаперти; это ему будет уроком.
— Хорошо, господин генерал. Генерал повесил трубку.
— Что он сказал? — спросил комиссар.
— Он хотел, чтобы мы вздули этого сопляка. Комиссар раздавил сигарету в пепельнице.
— Ишь ты! — насмешливо сказал он.
Половина седьмого. Солнце еще не покидает моря, оса продолжает жужжать, война продолжает приближаться; Одетта небрежно и монотонно отгоняет осу; Жак у нее за спиной маленькими глотками попивает виски. Она подумала: «Жизнь бесконечна». Отец, мать, братья, дяди и тети пятнадцать лет кряду собирались в этой гостиной прекрасными сентябрьскими днями, чопорные и безмолвные, как семейные портреты; каждый вечер она ждала ужин, сначала под столом, потом на маленьком стульчике, занимаясь рукодельем, непрестанно думая: «Зачем жить?» Они все были здесь, все потерянные послеполуденные часы, в рыжем золоте этой бесполезной поры. Отец был здесь, сзади нее, он читал «Тан». Зачем жить? Зачем жить? Муха неуклюже карабкалась по стеклу, скатывалась и снова поднималась; Одетта следила за ней глазами, ей хотелось плакать.
— Иди сядь, — сказал Жак. — Сейчас будет говорить Даладье.
Она повернулась к нему: он плохо спал; он сидел в кожаном кресле с ребяческим видом, который принимал, когда чего-то боялся. Она присела на ручку кресла. Все дни будут одинаковы. Все дни. Она посмотрела в окно и подумала: «Он был прав, море изменилось».
— Что он скажет? Жак пожал плечами:
— Сообщит, что объявлена война.
Она получила маленький толчок, но не такой уж сильный. Пятнадцать ночей. Пятнадцать тревожных ночей она умоляла пустоту; она бы отдала все — дом, здоровье, десять лет жизни, чтобы спасти мир. Но пусть она начинается, черт возьми! Пусть война начинается. Пусть наконец что-то произойдет: пусть зазвонит гонг к ужину, пусть молния сверкнет над морем, пусть мрачный голос объявит вдруг: немцы вошли в Чехословакию. Муха. Муха, утонувшая на дне чашки; она утоплена этой спокойной губительной послеполуденной порой; она смотрела на редкие волосы мужа и уже не очень хорошо понимала, зачем нужно предохранять людей от смерти, а их дома от разрушения. Жак поставил стакан на столик. Он грустно сказал:
— Это конец.
— Всего. Я уже и не знаю, чего желать, победы или поражения.
— А-а… — вяло протянула она.
— Если мы проиграем, то будем онемечены, но уверяю тебя, немцы сумеют восстановить порядок. Коммунистам, евреям и франкмасонам останется только паковать чемоданы. Зато победив, мы будем оболыпевичены, это будет триумф Frente Crapular[66 — Фронт негодяев (искаж. исп. «Народный фронт»).], анархия, а может быть, и хуже… Эх! — продолжал он жалобным голосом. — Не нужно было объявлять эту войну, не нужно было ее объявлять!
Одетта не вслушивалась в то, что он говорил. Она думала: «Он боится, он злой, он одинок». Она наклонилась к нему и погладила его по волосам. «Мой бедный Жак».
— Мой дорогой Борис.
Она ему улыбалась, у нее был бесхитростный вид, и Борис почувствовал угрызения совести, нужно бы все-таки ей сказать.
— Это глупо, — продолжала Лола, — я взвинчена, я хочу знать, что он скажет, но, понимаешь, ты же все-таки не прямо сейчас уезжаешь.
Борис смотрел себе под ноги и начал насвистывать. Лучше сделать вид, что не услышал, иначе она его обвинит, кроме всего прочего, в лицемерии. С минуты на минуту это становилось все труднее. Она скорчит бедную растерянную мину, она ему скажет: «Ты сделал это? Ты сделал это, не сказав мне ни слова!» «Я не готов», — заключил он.
— Дайте мне мартини, — сказала Лола. — А ты что выпьешь?
— То же.
Он снова принялся свистеть. После обращения Даладье, может быть, представится случай: она узнает, что объявлена война, это ее все же немного оглушит; тогда Борис, не теряя ни минуты, ей скажет: «Я записался добровольцем!», и не даст ей времени опомниться. Бывают случаи, когда избыток несчастья вызывает неожиданные реакции: смех, например; будет забавно, если она начнет смеяться. «Мне будет все-таки немного досадно», — беспристрастно подумал он. Все постояльцы собрались в холле отеля, даже два кюре. Они погрузились в кресла и приняли довольный вид, потому что чувствовали, что за ними наблюдают, но им было не по себе, и Борис заметил, как многие тайком смотрят на часы. Ладно! Ладно! Вам ждать еще полчаса. Борис был недоволен, он не любил Даладье, и ему было противно думать, что по всей Франции были сотни тысяч пар, многочисленные семьи и кюре, готовые принимать, как манну небесную, речь этого типа, который торпедировал Народный фронт. «Дешевый тип!» — подумал он. И, повернувшись к радиоприемнику, он подчеркнуто зевнул[67 — В отношении Даладье Сартр питал те же чувства, которые в романе приписаны Борису.].
Было жарко и хотелось пить, трое спали: двое рядом с коридором и маленький старичок, скрестивший руки с видом молящегося; четверо остальных расстелили на коленях носовой платок и играли в карты. Они были молоды, вполне симпатичны, под сетками они развесили свои пиджаки, те раскачивались за их затылками и ворошили им волосы. Время от времени Матье искоса смотрел на загорелые, покрытые курчавыми волосами руки своего соседа, маленького блондина, пальцы которого с широкими черными ногтями ловко управлялись с картами. Он был наборщик; рядом с ним сидел слесарь. Из двух других на скамейке напротив, один, ближе к Матье, был адвокатом, другой — скрипач в кафе «Буа-Коломб». Купе пахло мужчинами, табаком и вином, пот катился по их жестким лицам, менял их и придавал им блеск; на раскачивающемся подбородке старика между жесткой белой щетиной его щек выступал пот, жирный и едкий: экскремент лица. По другую сторону окна под тусклым солнцем тянулось серое и плоское поле.
Наборщику не везло, он проигрывал; он наклонялся над картами, поднимая брови с удивленным и упрямым видом.
— Ах, черт возьми! — говорил он.
Адвокат собирал карты и тасовал их. Наборщик внимательно следил, как они переходят из руки в руку.
— Я невезучий, — с обидой произнес он.
Они играли молча. Через некоторое время наборщик взял взятку.
— Козырь! — торжествовал он. — Эх! Сейчас все изменится, ребятки. Просто я немножко подергаюсь!
Но стряпчий уже раскрыл карты:
— Козырь, козырь и еще козырь. Вот так: дама не играет.
Наборщик оттолкнул карты.
— Я больше не играю: я слишком много проигрываю.
— Ты прав, — сказал слесарь. — И потом, сильно трясет. Стряпчий сложил платок и положил его в карман. Это был высокий толстый мужчина с бледной кожей, дряблым лягушачьим лицом, широкими скулами и узким черепом. Трое остальных говорили ему «вы», потому что у него было образование и он был сержантом. Он же им тыкал. Бросив недоброжелательный взгляд на Матье., он, покачиваясь, встал.
— Пожалуй, я выпью стаканчик.
— Неплохая мысль.
Слесарь и наборщик вынули из рюкзаков бутылки; слесарь отпил из горлышка и протянул свою бутылку скрипачу:
— Глотни-ка!
— Не сейчас.
— Много ты понимаешь.
Они замолчали, изнемогая от жары. Слесарь надул щеки и тихо вздохнул, стряпчий закурил «Хайлайф». Матье думал: «Я им не нравлюсь, они считают меня гордым» Однако они были ему интересны, даже спящие, даже стряпчий; они зевали, спали, играли в карты, качка раскачивала их пустые головы, но у них была судьба, как у королей, как у мертвых. Изнуряющая судьба, которая смешивалась с жарой, усталостью и жужжанием мух: вагон, закрытый, как парильня, забаррикадированный солнцем, скоростью, покачиваясь, уносил их к одному и тому же испытанию. Блеск света окаймлял пунцовое ухо наборщика; мочка уха была похожа на кровавую землянику. «Это ими делают войну», — подумал Матье. До сих пор она ему представлялась переплетением искореженной стали, разбитых балок, чугуна и камня. Сейчас кровь дрожала в лучах солнца, рыжий свет заполнил вагон: война будет кровавой судьбой; ее будут вести кровью этих шести человек, кровью, застаивающейся в их мочках, кровью, которая, голубея, текла под их кожей, кровью их губ. Их