1918 года перестала существовать. Масарик следил глазами за белым листком, который Мастный клал на стол; затем повернулся к Даладье и Леже и пристально посмотрел на них. Даладье осел в кресле, опустив подбородок на грудь. Он вынул из кармана сигарету, с минуту смотрел на нее и положил ее обратно в пачку. Леже слегка покраснел, он выглядел несколько раздраженным.
— Вы ожидаете, — обратился Масарик к Даладье, — декларацию или ответ моего правительства?
Даладье не ответил. Леже опустил голову и очень быстро сказал:
— Господин Муссолини должен вернуться в Италию сегодня утром; мы практически не располагаем временем.
Масарик все еще смотрел на Даладье. Он сказал:
— Даже никакого ответа? Следует ли это понимать так, что мы обязаны согласиться?
Даладье устало махнул рукой, и из-за его спины ответил Леже:
— А что вам еще остается?
Она плакала, отвернувшись лицом к стене, она плакала беззвучно, и рыдания сотрясали ее плечи.
— Почему ты смеешься? — неуверенно спросил он.
— Потому что я вас ненавижу, — ответила она. Масарик поднялся, Мастный тоже встал. Чемберлен зевал так, что у него свело скулы.
ПЯТНИЦА, 3 °CЕНТЯБРЯ
Маленький солдатик шел к Большому Луи, размахивая газетой.
— Мир! — кричал он. Большой Луи поставил ведро:
— Парень, ты о чем это?
— Мир объявили, вот что!
Большой Луи недоверчиво посмотрел на него:
— Не может быть мира, коли войны не было.
— Мир подписали, дядя! На, посмотри сам.
Он протянул ему газету, но Большой Луи оттолкнул ее:
— Я не умею читать.
— Эх ты, дурень! — с жалостью сказал паренек. — Ну тогда хоть посмотри на фотографию!
Большой Луи с отвращением взял газету, подошел к окну конюшни и посмотрел на фотографию. Он узнал улыбающихся Даладье, Гитлера и Муссолини; у них был вид добрых друзей.
— Ну и ну! — удивился он. — Ну и ну!
Он, хмуря брови, посмотрел на солдатика, потом вдруг развеселился.
— Вот уже и помирились! — смеясь, говорил он. — А я даже не знаю, почему они ссорились.
Солдат засмеялся, и Большой Луи тоже засмеялся.
— Привет, старина! — сказал солдат.
Он ушел. Большой Луи подошел к черной кобыле и начал гладить ее по крупу.
— Ну, ну, красотка! — приговаривал он. — Ну, ну! Он как-то растерялся. Он сказал:
— Ладно, а что мне теперь делать? Что мне делать? Бирненшатц прятался за газетой; было видно, как над развернутыми листами прямо поднимается дымок, госпожа Бирненшатц вертелась в кресле.
— Мне нужно увидеть Розу — из-за этой истории с пылесосом.
Она в третий раз говорила о пылесосе, но не уходила. Элла недовольно посматривала на нее: она хотела бы остаться наедине с отцом.
— Как ты думаешь, у меня его заберут? — спросила госпожа Бирненшатц, поворачиваясь к дочери.
— Ты у меня все время это спрашиваешь. Но я не знаю, мама.
Вчера госпожа Бирненшатц плакала от счастья, прижимая к груди дочь и племянниц. Сегодня она уже не знала, что делать со своей радостью; это была толстая радость, дряблая, как она сама, которая вот-вот обратится в пророчество, если ее с ней никто не разделит. Она повернулась к мужу.
— Гюстав, — прошептала она. Бирненшатц не ответил.
— Да, — признал Бирненшатц.
Тем не менее, он опустил газету и посмотрел на жену из-под очков. Он выглядел усталым и постаревшим: Элла почувствовала, как у нее сжимается сердце; ей хотелось поцеловать его, но лучше было не начинать излияния чувств при матери, которая и так была к ним сильно расположена.
— Ты хотя бы доволен? — спросила госпожа Бирненшатц.
— Чем? — сухо спросил он.
— Ну как же, — уже стеная, проговорила она, — ты мне сто раз говорил, что не хочешь этой войны, что это была бы катастрофа, что нужно вести переговоры с немцами, я думала, что ты будешь доволен.
Бирненшатц пожал плечами и снова взял газету. Госпожа Бирненшатц на минуту остановила полный удивления и упрека взгляд на этом бумажном укреплении, ее нижняя губа дрожала. Потом она вздохнула, с трудом встала и направилась к двери.
— Я больше не понимаю ни мужа, ни дочь, — выходя, сказала она.
Элла подошла к отцу и нежно поцеловала его в макушку.
— Что с тобой, папа?
Бирненшатц положил очки и поднял к ней лицо.
— Мне нечего сказать. Я уже не в том возрасте, чтобы участвовать в войне, не так ли? Поэтому я лучше промолчу.
Он старательно сложил газету; он пробормотал как бы самому себе:
— Я был за мир…
— В чем же дело?
— В чем же дело…
Он наклонил голову направо и поднял правое плечо смешным детским движением.
— Мне стыдно, — мрачно сказал он.
Большой Луи вылил ведро в уборную, тщательно подобрал всю воду губкой, затем положил губку в ведро и отнес на конюшню.
Он закрыл дверь конюшни, перешел через двор и вошел в корпус Б. Общая спальня была пуста. «Они совсем не торопятся уезжать; наверное, им здесь нравится». Он вытащил из-под кровати свои гражданские брюки и пиджак. «А мне не нравится», — сказал он, начиная раздеваться. Он еще не смел радоваться, он говорил: «Вот уже восемь дней, как ко мне тут все цепляются». Он надел брюки и старательно разложил на кровати свои военные вещи. Он не знал, возьмет ли его обратно хозяин. «А кто же теперь пасет баранов?» Он взял рюкзак и вышел. Около умывальника стояли четыре человека, они смеялись, глядя на него. Большой Луи поприветствовал их рукой и пересек двор. Теперь у него не было ни гроша, но вернуться можно и пешком. «Я буду помогать на фермах, и мне дадут чего-нибудь перекусить». Вдруг он снова увидел бледно-голубое небо над вересковыми зарослями Канигу, снова увидел маленькие подвижные зады баранов и понял, что он свободен.
— Эй, вы! Куда вы идете?
Большой Луи обернулся: это был сержант Пельтье, толстяк. Он, задыхаясь, подбежал к Большому Луи.
— Что это такое! — на бегу говорил он. — Что это такое! Он остановился в двух шагах от Большого Луи, багровый от гнева и удушья.
— Куда вы направляетесь? — повторил он.
— Я ухожу, — сказал Большой Луи.
— Вы уходите? — изумился сержант, скрестив руки. — Вы уходите!.. И куда же вы уходите? — с безнадежным негодованием спросил он.
— Домой! — ответил Большой Луи.
— Домой! — вскричал сержант. — Он идет домой! Ну конечно, ему не нравится еда, или же койка скрипит. — Он снова стал угрожающе серьезным и приказал:
— Доставьте мне удовольствие, сделайте полуоборот и назад — рысью марш! И я вами займусь, мой мальчик.
«Он еще не знает, что они помирились», — подумал Большой Луи. Он сказал:
— Господин сержант, подписан мир.
Сержант, казалось, не верил своим ушам.
— Вы строите из себя дурака или хотите меня купить?
Большой Луи не хотел сердиться. Он повернулся и продолжал свой путь. Но толстяк побежал за ним, дернул его за рукав и загородил ему дорогу. Он уперся в него животом и закричал:
— Если вы сейчас же не подчинитесь, вас ждет военный трибунал!
Большой Луи остановился и почесал голову. Он думал о Марселе, и у него заболела голова.
— Вот уже восемь дней, как ко мне тут все цепляются, — тихо произнес он.
Сержант вопил и тряс его за куртку:
— Что вы говорите?!
— Вот уже восемь дней, как ко мне тут все цепляются! — громовым голосом крикнул Большой Луи.
Он схватил сержанта за плечо и ударил его по лицу. В следующий момент ему пришлось просунуть руку сержанту под мышку, чтобы поддержать его, и он продолжил избиение; он почувствовал, как сзади его обхватили, а затем заломили руки. Он отпустил сержанта Пельтье, который, не охнув, упал на землю, и начал трясти типов, вцепившихся в него, но кто-то подставил ему подножку, и он упал на спину. Они начали его тузить, а он, уклоняясь от ударов, вертел головой налево и направо и повторял, задыхаясь:
— Дайте мне уйти, парни, дайте мне уйти, я же вам говорю: объявили мир.
Гомес выскреб дно кармана ногтями и извлек оттуда несколько крошек табака, смешанного с пылью и кусочками ниток. Он набил всем этим трубку и зажег ее. У дыма был острый и удушающий вкус.
— Запасы табака уже кончились? — спросил Гарсен.
— Вчера вечером, — ответил Гомес. — Если б я знал, то привез бы побольше.
Вошел Лопес, он нес газеты. Гомес посмотрел на него, затем опустил глаза на трубку. Он все понял. Он увидел слово «Мюнхен» большими буквами на первой странице газеты.
— Значит?… — спросил Гарсен. Вдалеке слышалась канонада.
— Значит, нам крышка, — сказал Лопес.
Гомес сжал зубами мундштук трубки. Он слышал канонаду и думал о тихой ночи в Жуан-ле-Пене, о джазе на берегу моря: у Матье будет еще много таких вечеров.
— Сволочи, — пробормотал он.
Матье на миг остановился на пороге столовой, затем вышел во двор и закрыл дверь. На нем была гражданская одежда: на складе обмундирования больше не осталось военной формы. Солдаты прогуливались маленькими группками, у них был ошеломленный и беспокойный вид. Двое молодых парней, которые приближались к нему, начали одновременно зевать.
— Ну что, веселитесь? — спросил их Матье.
Тот, что помоложе, закрыл рот и, как бы извиняясь, ответил:
— Не знаем, чем заняться.
— Привет! — сказал кто-то позади Матье.
Он обернулся. Это был Жорж, его сосед по койке, у него было доброе и грустное лунообразное лицо. Он ему улыбался.
— Ну что? — спросил Матье. — Все нормально?
— Нормально, — ответил тот. — Вот ведь как идут дела.
— Не жалуйся, — сказал Матье. — При другом раскладе ты бы уже был не здесь. Ты был бы там, где стреляют.
— Что ж, да, — согласился тот. Он пожал плечами: — Здесь или в другом месте.
— Да, — подтвердил Матье.
— Я доволен, что увижу дочку, — сказал Жорж. — Если бы не это… Я снова вернусь в контору; я не очень лажу с женой… Будем опять читать газеты, волноваться из-за Данцига; все начнется, как в прошлом году. — Он зевнул и добавил: — Жизнь везде одинакова, правда?
— Везде одинакова.
Они вяло улыбнулись. Им больше нечего было друг другу сказать.
— До скорого, — сказал Жорж.
— До скорого.
По другую сторону решетки играли на аккордеоне. По другую сторону решетки был Нанси, был Париж, четырнадцать часов лекций в неделю, Ивиш, Борис, может быть, Ирен. Жизнь везде одинакова, всегда одинакова. Он медленным шагом пошел к решетке.
— Осторожно!
Солдаты сделали ему знак отойти: они на земле провели линию и без особого пыла играли в расшибалочку. Матье на минуту остановился: он увидел, как катились монетки, а потом другие, а потом еще одна. Время от времени монета вращалась вокруг своей оси, как волчок, спотыкалась и падала на другую монету, наполовину закрывая ее. Тогда солдаты выпрямлялись и вопили. Матье пошел дальше. Столько поездов и грузовиков бороздили Францию, столько мук, столько денег, столько слез, столько криков по всем радио мира, столько угроз и вызовов на всех языках, столько сборищ — и все пришло к тому, чтобы кружить по двору и бросать монеты в пыль. Все эти люди сделали над собой усилие, чтобы уехать с сухими глазами, все вдруг посмотрели смерти в лицо, и все, после многих затруднений или же смиренно приняли решение умереть. Теперь они ошалели и, опустив руки, были втянуты этой жизнью, которая нахлынула на них, которую им еще оставляли на