Это различие составляет его своеобразие; постольку, поскольку индивидуум использует “коллективы”, он (как и все, принадлежащие к его классу или к его среде) подлежит весьма общей интерпретации, которая уже позволяет довести обратное движение (regression) до материальных условий. Но постольку, поскольку его поступки требуют различительной интерпретации, нам нужно будет выдвинуть частные гипотезы в абстрактных рамках всеобщих значений. Возможно, нам придется даже отказаться от условной интерпретационной схемы и отнести объект к подгруппе, которой прежде не уделялось внимания, – в чем мы могли убедиться на примере де Сада. К этому мы еще не пришли. Я хочу отметить лишь, что мы приступаем к изучению отличительного с требованием тотализации. Мы не считаем эти вариации анемическими обстоятельствами, случайностями, несущественными аспектами; наоборот, своеобразие поведения или концепции есть прежде всего конкретная реальность как переживаемая тотализация; это не черта индивидуума, а индивидуум в целом, постигаемый в процессе его объективации. Буржуазии 1790 г., поставившей задачу создать новое государство и выработать конституцию, свойственно ссылаться на принципы. Но в этот период весь Робеспьер в том, каким образом он ссылается на принципы. Жаль, что я не знаю хорошего исследования “мышления Робеспьера”: мы бы увидели, что всеобщее для него конкретно (оно абстрактно для других составляющих) и что оно совпадает с идеей тотальности. Революция – это реальность на пути к тотализации. Ложная с того момента, когда она останавливается, представляющая в случае, если она оказывается частичной, еще большую опасность, нежели сама аристократия, она станет истинной, когда достигнет полноты своего развития. Это становящаяся тотальность, которая должна когда-либо осуществиться в качестве ставшей тотальности. Таким образом, обращение принципам является для Робеспьера попыткой диалектического порождения. Мы были бы введены в заблуждение инструментами и словами (как это случилось и с ним самим), если бы думали (как полагал и он сам), что он выводит следствия из принципов. Принципы указывают направление тотализации. Мыслящий Робеспьер – это рождающаяся диалектика, которая принимает себя за аристотелевскую логику. Но мы не считаем мысль привилегированным определением. Что касается интеллектуала или политического оратора, то мы рассматриваем ее в первую очередь потому, что она обычно более доступна, так как представлена в печатном слове. Требование тотализации, напротив, предполагает, что индивидуум раскрывается во всех своих проявлениях весь целиком. Это вовсе не означает, что в его проявлениях нет иерархии. Мы утверждаем лишь, что, в каком бы плане, на каком бы уровне ни рассматривался индивидуум, он всегда есть некоторое целое: его поведение, его материальная обусловленность обнаруживаются как особенная непроницаемость, как конечность и в то же время как закваска даже в самой абстрактной его мысли; но и наоборот, на уровне непосредственной жизни индивидуума его мысль, сжатая, неявная, уже существует как смысл его поступков. Реальный образ жизни Робеспьера (умеренность, экономия, скромная квартира – патриотически настроенный мелкобуржуазный квартиросъемщик), его одежда, туалет, его отказ обращаться на “ты”, его “неподкупность” могут обнаружить весь свой смысл только в определенной политике, которая будет вдохновляться определенными теоретическими взглядами (и, со своей стороны, обусловливать их). Итак, эвристический метод должен рассматривать “отличительное” (если мы изучаем человека) в свете биографии[46 — Такое предварительное исследование обязательно, если мы хотим определить роль Робеспьера с 93-го по термидор 94-го года. Недостаточно показать, что он захвачен революционным движением; надо выяснить, вписывается ли он в революцию. Или, если угодно, какую революцию он воплощает в себе, являясь ее живым сгустком. Такая диалектика, и только она одна, позволяет понять термидор. Разумеется, наша задача не в том, чтобы изучить Робеспьера как определенного человека (закрытую природу, или сущность), детерминируемого определенными событиями, а в том, чтобы восстановить открытую диалектику, которая переходит от позиции к событиям и vice versa, не упуская ни одного из первоначальных факторов.]. Ясно, что речь идет об аналитическом и регрессивном моменте. Мы ничего не сумеем открыть, если не углубимся вначале, насколько это возможно, в историческое своеобразие объекта. Я думаю, следует показать обратное (rе-gressif) движение на конкретном примере.
Положим, я решил изучать Флобера, которого представляют в литературе отцом реализма. Я узнаю, что он сказал: “Эмма Бовари – это я”. Я обнаруживаю, что самые чуткие из его современников – и прежде всего Бодлер, “женственная натура”, – прозревали это отождествление. Я узнаю, что “отец реализма” во время своего путешествия на Восток мечтал написать историю таинственной нидерландской девы, томимой видением, – это было бы символом его собственного культа искусства. Углубляясь в биографию Флобера, я обнаруживаю его зависимость, послушание, его “соотносительное бытие” – словом, все те черты характера, которые тогда принято было называть “женскими”. Наконец, я выясняю, что врачи относились к нему на склоне его лет, как к нервной пожилой женщине, чем он был несколько польщен. Однако несомненно, что это ни в коей мере не извращение[47 — В письмах к Луизе Коле Флобер предстает нарциссом и онанистом; но он хвалится любовными похождениями, и, должно быть, недаром: ведь он обращается к единственному человеку, который может быть тому свидетелем и судьей.]. Таким образом, не покидая сферы творчества, т.е. литературных значений, мы должны спросить себя, почему автор (или, в данном случае, чистая синтетическая деятельность, порождающая «Госпожу Бовари») смог перевоплотиться в женщину, каким значением обладает такая метаморфоза сама по себе (а это предполагает феноменологическое исследование образа Эммы Бовари), что представляет собой эта женщина (в которой Бодлер усмотрел страсть и волю мужчины), что означает в середине XIX в. превращение мужчины в женщину средствами искусства (нам придется изучить контекст «Мадемуазель де Мопен» и т.д.) и, наконец, кем должен быть Гюстав Флобер, чтобы в поле его возможностей оказалась возможность изобразить себя женщиной. Ответ не зависит от какой бы то ни было биографии, поскольку проблема может быть поставлена в кантовских терминах: «При каких условиях возможна феминизация опыта?» Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны помнить, что стиль автора теснейшим образом связан с его представлением о мире: строение фраз, подразделения текста, употребление и место существительных, глаголов и т.д., структура абзацев и особенности повествования (я перечислил лишь некоторые частности) отражают скрытые предположения, которые можно определить различительно, не обращаясь пока к биографии. Однако мы пока еще только поставим проблемы. Правда, нам помогут прозрения современников: Бодлер утверждал, что глубинный смысл «Искушения святого Антония» – произведения в высшей степени «художественного», которое было названо Буйле «мешаниной из перлов» и которое в крайне туманном виде развивает великие метафизические темы эпохи (человеческий удел, жизнь и смерть, Бог, религия, небытие и т. д.), – тождественен глубинному смыслу «Госпожи Бовари», произведения сухого (по видимости) и объективного. Так кем же должен быть Флобер, для того чтобы он мог выразить свою собственную реальность в форме беспредельного идеализма и не столько бесстрастного, сколько злого реализма? Кем должен быть Флобер, чтобы объективироваться в своем творчестве с разрывом в несколько лет в образе таинственного монаха и решительной, «слегка мужеподобной» женщины? От этих вопросов надо перейти к биографии, т. е. к фактам, собранным современниками и подтвержденным историками. Творчество ставит вопросы относительно жизни. Но мы должны понять, в каком смысле: ведь творчество как объективация личности является более полным, более целостным (tota1е), чем ее жизнь. Конечно, оно коренится в жизни и освещает ее, но свое тотальное объяснение оно находит лишь в себе самом. Сейчас мы пока еще не можем дать такое объяснение. Жизнь освещается творчеством как некая реальность, тотальная детерминация которой находится вне ее самой – в порождающих ее условиях и одновременно в произведении искусства, которое увенчивает эту реальность и, выражая ее, придает ей полноту. Таким образом, произведение, подвергнутое тщательному разбору, становится гипотезой и методом исследования для освещения биографии: оно вопрошает и содержит в себе конкретные эпизоды как ответы на свои вопросы[48 — Я не припомню, чтобы кто-нибудь удивлялся тому, что нормандский великан предстал в своем произведении в образе женщины. Но не помню и такого, чтобы кто-нибудь подверг анализу женственность Флобера (всех сбивали с толку его грубоватость и «горластость», но это всего лишь обманчивая видимость, о чем много раз говорил сам Флобер). Проблема, однако, налицо: нарушение всякой логики, госпожа Бовари, похожая на мужчину женщина, и женственный мужчина, произведение лирическое и реалистичное. Именно это нарушение логики, со своими противоречиями, должно привлечь внимание к жизни Флобера и к его переживаемой женственности. Мы должны усмотреть его в поступках, и прежде всего в сексуальном поведении, Флобера; ведь его письма к Луизе Коле – это, прежде всего, определенное поведение: каждое письмо – момент дипломатии по отношению к назойливой поэтессе. В этой переписке мы не найдем замысла «Госпожи Бовари», но через «Госпожу Бовари» (и, разумеется, через другие произведения) мы сможем целиком осветить переписку.]. Но ответы эти скупы: они недостаточны и ограниченны постольку, поскольку объективация в искусстве несводима к объективации в повседневном поведении; между произведением и жизнью существует пропасть. И все же человек, с его человеческими связями, в таком освещении предстает перед нами, в свою очередь, как синтетическое множество вопросов. Произведение обнаружило нарциссизм Флобера, его склонность к онанизму, его идеализм, его одиночество, его зависимость, женственность, пассивность. Но эти черты опять-таки являются для нас проблемами: за ними нужно увидеть одновременно и социальные структуры (Флобер – земельный собственник, он стрижет купоны ренты и т.д.), и неповторимую драму детства. Словом, эти регрессивные вопросы дают нам возможность исследовать его семейную группу как переживаемую и отвергаемую им в детстве реальность, причем у нас будет два источника информации: объективные свидетельства о его семье – классовые черты, тип семьи, ее индивидуальный облик – и в высшей степени субъективные высказывания Флобера о родителях, брате, сестре и т. д. На этом уровне мы должны, вновь и вновь возвращаясь к произведению, уяснить, что оно заключает в себе истину биографии, которой не может содержать даже переписка (фальсифицированная автором). Но надо уяснить и то, что произведение никогда не раскрывает тайн биографии: оно может быть только схемой или путеводной нитью, позволяющей открыть их в самой жизни. Когда мы рассматриваем раннее детство как способ смутно переживать общие условия, на этом уровне перед нами предстает, как смысл переживаемого, сформировавшаяся в период империи мелкобуржуазная интеллигенция и ее способ переживать развитие французского общества. Здесь мы вновь переходим к чисто объективному, т. е. к исторической тотализации: мы должны, вопросить саму историю; нас будут интересовать замедленное развитие семейного капитализма, возвращение земельных собственников, противоречия нового строя, нищета