Скачать:PDFTXT
Слова

отринуть самого себя, земные радости, осознав всю глубину крушения, отдаться созерцанию недосягаемых идей. Дело это трудное, требующее опасной и долгой тренировки, поэтому оно поручено специальному корпусу. Служители культа берут опеку над человечеством и обращают свои заслуги на его спасение — хищники, большие и малые, могут, спокойно транжиря свое бренное существование, грызться друг с другом или тупо прозябать, поскольку писатели и художники размышляют за них о красоте и добре. Для извлечения человечества из животного состояния необходимо и достаточно, во-первых, сберечь в местах. находящихся под охраной, реликвии умерших служителей культа — полотна, книги, статуи; во-вторых, иметь в наличии хотя бы одного живого служителя, способного продолжать дело и производить очередные реликвии.

Подлый вздор; я поглощал его, не очень понимая, в двадцать лет я все еще продолжал в него верить. Я долгое время считал, что искусствоявление метафизическое и что от каждого произведения зависит судьба вселенной. Я извлек на свет эту свирепую религию и уверовал в нее, чтоб позолотить свое тусклое призвание, я проникся обидами, озлоблением, не имевшими никакого отношения ни ко мне, ни тем более к моему делу; давняя желчь Флобера, Гонкуров, Готье отравила меня, мне была впрыснута их абстрактная ненависть к человеку, выдаваемая за любовь. Этот яд изменил мои представления о собственной роли. Я заразился ересью катаров, я смешал литературу с молитвой, я превратил ее в человеческое жертвоприношение. Мои братья, решил я, ждут, чтобы мое перо послужило им во спасение. От их жалкого бытия давно и следа бы не осталось, когда бы не постоянное вмешательство святых. Если по утрам я просыпаюсь живой и здоровый, если, подбегая к окну, вижу, как по улице идут господа и дамы, целые и невредимые, то благодарить за это надо некоего труженика-надомника, корпевшего от зари до зари над бессмертной страницей — платой за суточную отсрочку для нас всех. Когда стемнеет, он возобновит свой труд, и так будет сегодня, завтра, пока он не умрет от износа; тогда заступлю на смену я, и я тоже буду удерживать род человеческий на краю пропасти своим жертвоприношением, своим творчеством. Незаметно воин уступал место священнику — трагический Парсифаль, я предлагал самого себя на заклание. В тот день, когда я открыл Шантеклера, в моей душе все сплелось в тугой клубоктридцать лет я ухлопал на то, чтобы размотать этот клубок змей. Растерзанный, окровавленный, избитый Шантеклер находит в себе силы охранять птичий двор; он запоет, и ястреб обращен в бегство, и злобная толпа, только что травившая певца, курит ему фимиам; ястреб исчез — поэт сражается вновь, красота вдохновляет его, удесятеряет силы, он обрушивается на противника, повергает врага. Я плакал: Гризельда, Корнель, Пардальян — я обрел их всех в одном, я буду Шантеклером. Все прояснилось: писать — значит украсить еще одной жемчужиной ожерелье муз, оставить потомству память о поучительной жизни, защитить народ от него самого и от его врагов, торжественной мессой снискать для людей благословение небес. Мне и в голову не пришло, что можно писать, чтоб тебя читали.

Пишут для соседей или для бога. Я избрал бога в намерении спасти соседей, я жаждал не читателей, а должников. Высокомерие подтачивало изнутри мое великодушие. Уже во времена, когда я был защитником сирот, я прежде всего избавлялся от них, удаляя с поля сражения. Став писателем, я не изменил повадок: прежде чем спасти человечество, я завязывал ему глаза и только потом разворачивался навстречу маленьким, черным, стремительным рейтарам — словам; когда моя новая сиротка осмелится снять повязку, меня и след простынет; спасенная героическим подвигом одиночки, она не сразу заметит на полках национальной библиотеки лучезарный новенький томик с моим именем.

Прошу учесть смягчающие обстоятельства. Их три. Прежде всего сквозь эти выдумки ясно проглядывает мое сомнение в собственном праве на жизнь. В беспаспортном человечестве, отданном на произвол художника, нетрудно узнать ребенка, который пресыщен благополучием и скучает на своем насесте; я принял гнусный миф о святом, спасающем чернь потому, что в конце концов чернью был я сам; я объявил себя патентованным спасителем толпы, чтобы потихоньку и, как говорят иезуиты, сверх того обеспечить собственное спасение.

И потом мне было девять лет. Единственный сын, лишенный товарищей, я и представить себе не мог, что моя изоляция не вечна. Следует отметить, что литератором я был совершенно непризнанным. Я опять начал писать. Мои новые романы за неимением лучшего походили как две капли воды на прежние, но никто их не читал. Даже я сам. Мне это было неинтересно. Мое перо двигалось так стремительно, что у меня часто болело запястье; я сбрасывал на пол исписанные тетради, потом забывал о них, они пропадали; поэтому я ничего не завершал: стоит ли рассказывать конец истории, если начало утеряно. К тому же, если бы Карл соблаговолил взглянуть на эти страницы, он был бы для меня не читателем, а верховным судией, я страшился его приговора. Сочинительство — мой безвестный трудбыло ото всего оторвано и потому осознавало себя самоцелью: я писал, чтобы писать. Не жалею об этом. Читай меня кто-нибудь, я старался бы нравиться и опять стал бы вундеркиндом. На нелегальном положении я сохранял подлинность.

И последнее: идеализм служителя культа опирался на реализм ребенка. Я уже говорил: открыв мир в слове, я долго принимал слово за мир. Существовать значило обладать утвержденным наименованием где-то на бесконечных таблицах слова; писать значило высекать на них новые существа или — такова была самая упорная из моих иллюзий — ловить вещи живьем в капканы фраз: если я буду изобретательно пользоваться языком, объект запутается в знаках, я схвачу его. Вот в Люксембургском саду мой взгляд притягивает великолепное подобие платана; я не пытаюсь наблюдать, напротив, я доверчиво жду наития; через мгновение приходит простое прилагательное, а иногда и целое предложение — это и есть его настоящая листва; я обогатил вселенную трепещущей зеленью. Никогда я не заносил своих находок на бумагу я считал, что они накапливаются в моей памяти. На самом деле я их забывал. Но они были провозвестниками моей будущей роли — мне предстоит давать имена. Веками расплывчатые белые пятна в Орильяке ждали точных контуров, ждали смысла: я превращу их в настоящие памятники. Террорист, я посягал лишь на их сущность: мне предстоит глаголом сотворить ее. Ритор, я любил только слова: мне предстоит воздвигнуть словесные храмы под голубым оком слова «небо». Я буду строить на века. Взяв в руки книгу, я мог сколько угодно открывать и закрывать ее, она от этого не менялась. Соприкасаясь с устойчивой субстанцией — текстом, — мой ничтожный бессильный взор скользил по поверхности, ничего не задевая, ничего не изнашивая. Я же — пассивный, эфемерный — был всего лишь мошкой, которая ослеплена, пронизана огнем маяка; я выходил из кабинета, гасил лампу — невидимая во мраке, книга струила свет по-прежнему, сама для себя. Я наделю свои произведения неистовостью этих всепроникающих лучей, и потом среди развалин библиотек они переживут человека.

Мне понравилось быть неизвестным, я захотел продлить удовольствие, сделать неизвестность своей заслугой. Я завидовал прославленным узникам, писавшим в темницах на оберточной бумаге. Они приносили себя на алтарь ради современников, но были избавлены от общения с ними. Правда, прогресс нравов почти не оставлял надежды на то, что моему таланту посчастливится расцвести в тюрьме, но я не отчаивался: ошеломленное скромностью моих стремлений, провиденье приложит силы, чтобы их осуществить. Пока что я был узником в предвосхищении.

Мать, которую дед обвел вокруг пальца, не упускала случая живописать радости, ожидающие меня; для вящего соблазна она уснащала мою жизнь всем тем, чего не хватало ей самой, — покоем, досугом, душевным миром. Молодой преподаватель, холостяк, я снимаю у красивой старой дамы уютную комнату, пахнущую лавандой и свежим бельем; до лицея рукой подать; по вечерам я задерживаюсь в прихожей, чтобы поболтать с хозяйкой, она от меня без ума; впрочем, меня обожают все, потому что я любезен и воспитан. Во всем рассказе я слышал только одно — «твоя комната». Лицей, вдову полковника, запах провинции я все пропускал мимо ушей, я видел только круг света на столе, занавески задернуты, посреди комнаты, утопающей во мраке, я склоняюсь над тетрадью в черной коленкоровой обложке. Мать продолжала рассказ, перескакивая через десять лет: мне покровительствует генеральный инспектор, я принят в хорошем обществе Орильяка, молодая жена питает ко мне самую нежную привязанность, я делаю ей красивых здоровых детей двух сыновей и одну дочку; жена получает наследство, я покупаю участок на окраине города, мы строимся и каждое воскресенье всем семейством ездим наблюдать за ходом работ. Я не слушал: все эти десять лет маленький, усатый, как мой отец, я, взгромоздившись на стопку словарей, сижу за столом; усы мои седеют, рука безостановочно пишет, тетради одна за другой падают на паркет. Человечество спит; ночь; жена и дети спят, а может, даже и умерли; хозяйка квартиры спит; сон вычеркнул меня из памяти всех. Вот это одиночество: два миллиарда людей улеглось, и я возвышаюсь над ними единственным дозорным.

На меня глядит святой дух. Он как раз принял решение вернуться на небо и покинуть людей; настал час принести себя на алтарь. Я открываю ему раны своей души, показываю слезы, омочившие бумагу, он читает через мое плечо, гнев его стихает. Что умиротворило его — глубина страданий или совершенство произведения? Я отвечал себе: «Произведение», втайне думая — «Страдания». Конечно, святой дух ценил только подлинно художественные творенья, но я читал Мюссе, я знал, что «слова отчаянья прекрасней всех других», и я решил приманить красоту подсадным отчаяньем. Слово «гениальность» мне всегда казалось подозрительным, теперь оно вызывало у меня просто отвращение. К чему тоска, испытания, преодоленные соблазны, в чем, наконец, заслуга, если я одарен? Я едва мирился с тем, что мне дано одно тело и та же самая голова на все случаи жизни; нет, я не позволю сковать себя выделенным мне снаряжением. Я готов был возложить на себя миссию при условии, чтоб ничто во мне не предопределяло моего назначения, чтобы оно не было ничем обусловлено, парило в безвоздушном пространстве. Я тайно препирался со святым духом. «Будешь писать», — говорил он мне. Я ломал руки: «За что, господи, твой выбор пал на меня?» — «Ни за что». — «Так почему же я?» — «Потому». — «Есть ли у меня хоть легкость пера?» — «Никакой. Ты что ж, считаешь, что великие произведения выходят из-под легких

Скачать:PDFTXT

Слова Сартр читать, Слова Сартр читать бесплатно, Слова Сартр читать онлайн