Карл Густав Юнг Психологические аспекты архетипа матери.
1.О понятии архетипа
Понятие Великой Матери происходит из истории религии и охватывает самые разнообразные отпечатления типа богини-матери. Еще совсем недавно психологии не было до этого типа никакого дела, потому что в практическом опыте образ Великой Матери появляется в таковой форме крайне редко и только при совершенно особых условиях. Само собой разумеется, что символ — это дериват архетипа матери. Поэтому, если мы дерзаем исследовать подоплеку образа Великой Матери с психологической стороны, то поневоле мы должны положить в основу нашего рассмотрения куда более всеобщий архетип матери. Хотя сегодня едва ли необходимо пространно разбирать понятие архетипа, но все же и в этом случае мне кажется отнюдь не излишним предпослать некоторые принципиальные замечания.
В былые времена — несмотря на неимоверную сумятицу мнений и предрасположенность к аристотелевскому способу мышления — без особых затруднений понимали мысль Платона о том, что всякой феноменальности предсуществует и надстоит идея. «Архетип» — не что иное, как уже в античности встречающееся выражение, синонимичное «идее» в платоновском смысле. Когда, например, в Corpus Henneticum, который, относится примерно в третьему столетию, бог обозначается как [Scoff. Hermetica I. P. 140. «архетипический свет».]), то тем самым высказывается мысль, что он есть «праобраз» всякого света, который предсуществует и надстоит над феноменом «света». Будь я философ, то я бы, сообразно моей предпосылке, продолжил бы платоновский аргумент и сказал: где-то-«в занебесье» существует праобраз матери, предсуществующий и надстоящий всякому феномену «материнского» (в западном смысле этого слова). Но так как я не философ, а эмпирик, то мне не приличествует предполагать в качестве общезначимого свой особый темперамент, т. е. мою индивидуальную установку в отношении мыслительных проблем. Такое может себе позволить лишь тот, так сказать, философ, который предполагает, что его диспозиции и установки являются всеобщими, и который не признает свои индивидуальные опасения, ежели это только возможно, за существенное условие своей философии. Как эмпирик я должен констатировать, что бывает темперамент, для которого идеи — сущности, а не только лишь nomina. Нечаянно я чуть было не сказал, что ныне — уже почти как два столетия — мы живем в то время, когда непопулярным, даже непостижимым стало допущение, будто идеи вообще могут быть чем-то иным кроме как nomina. Но ежели кто-то еще мыслит анахронично в платоническом духе, то он к своему разочарованию узнает, что «небесная», т. е. метафизическая сущностность идеи оказалась отодвинутой в неконторолируемую область веры или суеверия или ее из сострадания уступили поэту. В секулярном споре по поводу универсалий номиналистическая точка зрения опять «одолела» реалистическую, а праобраз испарился как flatus vocis. Этот перелом (в умонастроении) сопровождался, а в значительной степени даже побуждался, сильным наступлением эмпиризма, преимущества которого навязывались сознанию даже чересчур ясно. С тех пор «идея» — уже не нечто априорное, а только лишь что-то вторичное и производное. Само собой разумеется, что обновленный номинализм столь же безоговорочно притязает на общезначимость, хотя и покоится на некоей определенной, а потому и ограниченной, соразмерной темпераменту, предпосылке.
Она гласит: значимо то, что приходит извне и потому верифицируемо. Идеальный случай — если есть экспериментальное подтверждение. Антитеза гласит: валидно то, что приходит изнутри и потому неверифицируемо. Безнадежность последней точки зрения бросается в глаза. Греческая натурфилософия, восприимчивая к вещественности, в сочетании с аристотелевским пониманием добилась поздней, но убедительной победы над Платоном.
И все же в каждой победе есть зародыш будущего поражения. В новейшее время множатся те приметы, которые указывают на некоторое изменение точки зрения. Знаменательным в этом смысле является учение Канта о категориях, которое, с одной стороны, в зародыше подавляет всякую попытку метафизики в старом смысле, а с другой стороны, подготавливает возрождение платоновского духа: если уж не может быть метафизики, которая была бы в состоянии выкарабкаться из человеческих возможностей, то нет и никакой эмпирии, которая не имела бы в качестве своего начала некую априорность структуры познания и которая не была бы ею ограничена. Через полтора столетия, которые минули после «Критики чистого разума», постепенно все-таки уразумели и вняли тому, что мышление, разум, рассудок и т. д. — не процессы, существующие ради самих себя, освобожденные от всякой субъективной обусловленности и подвластные только вечным законам логики, — а психические функции, сопричисленные и соподчиненные личности. Отныне уже вопрос звучит не так: было ли нечто увидено, услышано, руками ощупано, взвешено, рассказано, помыслено и логически найдено? Вопрос теперь совсем другой: кто увидел, кто услышал, кто подумал? Эта критика, зачин которой дали «личностные сравнения» при наблюдении и измерении минимальных процессов, привела к созданию эмпирической психологии, о которой не ведали в былые времена. Сегодня мы убеждены, что во всех областях знания существуют исходные психологические посылки, которые уличают выбор материала, методы обработки, способы умозаключений, а также конструирование гипотез и выдвижение теорий. Мы даже полагаем, что личность Канта была довольно значительной предпосылкой «Критики чистого разума». Мы чувствуем некоторую озабоченность, или прямо-таки угрозу при мысли о том, что личностные посылки лежат в основе не только «философий», но также наших собственных философских наклонностей, и даже наших, так сказать, наилучших истин. Всякая творческая свобода — восклицаем мы — оказывается тем самым предзаданной! Как же так, неужели человек может мыслить, говорить и делать только то, что он собой представляет?
При условии, что мы опять не преувеличиваем и не впадаем таким образом в безграничный психологизм, речь идет, конечно же, о некоторой, как мне кажется, неминуемой критике. Эта критика — сущность, исток и метод современной психологии: имеется некая априорность всякой человеческой деятельности, и эта априорность есть врожденная, т. е. предсознательная и бессознательная индивидуальная структура психики. Предсознательная психика (как, к примеру, психика новорожденного) — ни в коем случае не является пустым Ничто, которому, при благоприятных условиях, можно было бы навязать и внушить все, что угодно, — но это чрезмерно усложненная и индивидуально тончайшим образом детерминированная предпосылка, которая кажется темным Ничто лишь оттого, что мы ее не можем непосредственно узреть. Но едва лишь наступают первые заметные проявления психической жизни, — и надо быть слепым, чтобы не увидеть индивидуальный характер этих проявлений, а именно, своеобразную личность. При этом, конечно же, нельзя допустить, что все эти детализированные характеристики возникают только в тот момент, когда они появляются. Если, к примеру, речь идет о моторных предрасположенностях, которые уже имеются в наличии у родителей, то мы допускаем, что унаследование произошло посредством зародышевой плазмы. Мы и не помышляем даже рассматривать эпилепсию ребенка у матери-эпилептички как удивительную мутацию. Точно так же мы ведем себя в случае дарований, которые могут следовать через поколение. Аналогичным образом мы объясняем воспроизведение сложных инстинктивных действий у тех животных, которые никогда не видели своих родителей и потому не могли быть ими «воспитаны».
В настоящий момент мы должны исходить из гипотезы, что человек постольку не составляет исключения из всех тварей, поскольку он, при всяческих обстоятельствах, как и всякое животное, обладает преформированной, видоспецифичной психикой, которая повсюду, как доказывает доскональное наблюдение, обнаруживает отчетливые следы фамильной обусловленности. У нас нет вовсе никаких оснований для предположения о том, что существуют определенные виды человеческой деятельности (или функции), которые составляли бы исключение из этого правила. О том, как выглядят эти диспозиции или готовности, способствующие инстинктивному поведению у животных, решительно нельзя себе представить. Так же невозможно осознать, что из себя представляют бессознательные психические диспозиции, благодаря которым человек оказывается в состоянии реагировать человеческим способом. Здесь должно говорить о функциональных формах, которые я обозначил как «образы». «Образ» выражает не только форму деятельности, подлежащей выполнению, но одновременно ту типичную ситуацию, которая запускает эту деятельность (Ср. [Jung.]. Instinkt und Unbewusste.). Эти образы являются «праобразами», поскольку они в конечном счете присущи всему роду; и если они вообще когда-то «возникли», то их возникновение по крайней мере совпадает с началом рода. Это человеческая порода в человеке, специфически человеческая форма его деятельности. Специфический вид лежит уже в самом зародыше. Предположение, будто этот специфический вид не унаследован, а заново возникает в каждом человеке, было бы столь же несуразным, как и то примитивное воззрение, согласно которому солнце, всходящее поутру, есть нечто-то совсем отличное от солнца, зашедшего накануне вечером.
Так как все психическое преформировано — то таковым являются и все его отдельные функции, в особенности те, которые непосредственно происходят из бессознательных готовностей. Прежде всего сюда относятся творческие фантазии. В продуктах фантазии становятся эти «праобразы» явными, и здесь понятие архетипа обретет свое специфическое применение. То, что на эти факты следует обращать внимание — вовсе не моя заслуга. Пальма первенства принадлежит Платону. Первым, кто указал на наличие определенных, распространенных повсеместно «прамыслей» в области психологии народов был Адольф Бастиан. Потом были еще два исследователя из школы Дюркгейма — Юубер и Мосс, они говорили уже собственно о «категориях» фантазии. Бессознательную преформацию в виде «бессознательного мышления» обнаружил не кто иной как Герман Узенер (Usener. Das Weihnachtsfest P. 3.). Если мне и принадлежит частица в этих открытиях, то это доказательство того, что архетипы ни в коем случае не распространяются только лишь благодаря традиции, языку и миграции, но они способны спонтанно возникать — вновь и вновь, во всякое время и повсеместно, и именно в таком виде, который неподвержен влияниям извне.
Нельзя умалять значение этой констатации, ведь если это не нечто вздорное, то в каждой психике наличествуют именно бессознательные, но от этого не менее активные и живые готовности, формы, — если угодно — даже идеи в платоновском смысле, которые наподобие инстинктов преформируют и оказывают влияние на мышление, чувства и поступки.
Всякий раз я сталкиваюсь с недопониманием, потому что архетипы определяют содержательно, как если бы они были чем-то вроде бессознательных «представлений». Поэтому следует еще раз подчеркнуть, что архетипы определены не содержательно, а только лишь формально, да и последнее очень условно. Содержательно праобраз определен только тогда, — и это можно показать — когда он осознан и потому наполнен материалом сознательного опыта. Что касается его формы, то ее можно сравнить — как я уже объяснял в другом месте — с осевой системой кристалла, которая определенным образам преформирует образование некоего кристалла в материнском растворе щелочи и при этом сама не обладает никаким вещественным бытием. Эта система осей проявляется только в том, каким способом будет происходить присоединение ионов и затем их кристаллизация в молекулы. Архетип — это сам по себе пустой, формальный элемент, не что иное, как «facultas praeformandi», некая a priori данная возможность определенной формы представления. Наследуются не представления, а формы, которые в этом отношении в точности соответствуют также формально