— Убирайся! — закричал Ганс, когда мужчина медленной рукой хотел схватить его; убежав далеко в новые части чердака, Ганс остановился только тогда, когда получил мокрый шлепок по лицу повешенным там на просушку бельем. И все-таки он тогда сразу вернулся назад. Чужой сидел с несколько презрительно выпяченной губой и не шевелился. Осторожно подкрадываясь, Ганс проверил, не является ли эта неподвижность уловкой. Но чужой, кажется, в самом деле ничего плохого не замышлял, он просто сидел там и был совсем слабый, от этой явной слабости его голова чуть заметно дрожала. Так что Ганс осмелился сдвинуть в сторону старый дырявый каминный экран, который еще отделял его от этого чужого, подойти к нему совсем близко и в конце концов даже его потрогать.
— Какой ты пыльный! — удивленно сказал он и отдернул почерневшую руку.
— Да, пыльный, — сказал чужой и больше ничего не сказал.
У него было такое необычное произношение, что Ганс понял его слова, только когда они уже отзвучали.
— Я Ганс, — сказал он, — сын адвоката, а ты кто?
— Вот как, — сказал чужой, — я тоже Ганс. Ганс Шлаг меня зовут, я баденский егерь, родом из Кастартена на Неккаре.
— Егерь? Ты ходишь на охоту? — спросил Ганс.
— Ах, ты еще маленький мальчик, — сказал чужой, — и зачем ты так раскрываешь рот, когда говоришь?
На эту ошибку Гансу часто пенял и адвокат, но егеря в таком недостатке упрекнуть было нельзя, его едва можно было понять, и ему следовало бы очень порекомендовать пошире раскрывать рот.
7.5. Разлад между Гансом и отцом, существовавший с давних пор, после смерти матери дал такую вспышку, что Ганс вышел из дела отца, уехал за границу, тут же, словно бы в какой-то рассеянности, занял случайно подвернувшуюся маленькую должность и от любых сношений с отцом — будь то посредством писем или через знакомых — уклонялся так успешно, что о смерти отца от сердечного приступа, последовавшей примерно через два года после его отъезда, узнал только из письма старого адвоката, объявлявшего его душеприказчиком. Ганс как раз стоял за витриной суконной лавки, в которой работал продавцом, и смотрел на дождь, заливавший рыночную площадь маленького провинциального городка, когда со стороны церкви подошел почтальон. Он вручил письмо неповоротливой, вечно чем-то недовольной хозяйке, сидевшей в глубине лавки на высоком мягком стуле, и ушел. Слабый звук зазвеневшего дверного колокольчика словно разбудил Ганса, он оглянулся и только тогда увидел, как хозяйка приближает свое усатое, обмотанное черным платком лицо вплотную к конверту. В таких случаях Гансу всегда казалось, что вот сейчас у нее вывалится язык и, вместо того чтобы читать письмо, она начнет по-собачьи его лизать. Колокольчик еще раз слабо звякнул вдогонку, и хозяйка сказала:
— Вам тут письмо пришло.
— Нет, — сказал Ганс и не двинулся от окна.
— Странный вы человек, Ганс, — сказала женщина, — тут же ясно написано ваше имя.
В письме говорилось, что хотя Ганс объявлялся единственным наследником, но наследство было настолько обременено долгами и завещаниями, что ему, как он понял уже по прикидочной оценке, едва ли останется что-то, кроме родительского дома. Наследство небогатое: простая одноэтажная старая постройка, но Ганс был очень привязан к дому, а кроме того, теперь, после смерти отца, его уже ничто здесь, на чужбине, не удерживало, и, напротив, ведение наследственных дел настоятельно требовало его присутствия, поэтому он сразу же освободился от своих обязательств, что не составило труда, и поехал домой.
Ганс подъехал к родительскому дому поздним декабрьским вечером; все вокруг было занесено снегом. Домоправитель, ожидавший его, вышел из ворот, опираясь на руку дочери; это был дряхлый старик, он служил еще деду Ганса. Они приветствовали друг друга, но не слишком сердечно, так как Ганс всегда видел в домоправителе лишь ограниченного тирана своих детских лет, и униженность, с которой тот теперь к нему приближался, была ему неприятна. Тем не менее дочери, которая несла за Гансом по крутой узкой лестнице его багаж, он сказал, что содержание, назначенное ее отцу, не будет ни в малейшей мере изменено, независимо от того, что он получит по завещанию. Дочь со слезами на глазах поблагодарила его и призналась, что это устраняет главную заботу ее отца, которая с самой смерти покойного господина почти не давала отцу спать. Только теперь, после ее благодарности, до сознания Ганса дошло, какие неприятности в связи с этим наследством у него возникают и еще могут возникнуть в будущем. Тем больше радовался он приближению момента, когда останется один в своей старой комнате, и, предвкушая его, ласково гладил кота, который первым незамутненным воспоминанием прежних времен терся об него всем своим телом. Но Ганса провели не в его комнату, которую по распоряжению в его письме должны были для него приготовить, а в бывшую спальню отца. Он спросил, в чем дело. Девушка стояла перед ним, все еще тяжело дыша после переноски тяжестей; она выросла и окрепла за эти два года, и у нее были поразительно ясные глаза. Она просила прощения. Дело было в том, что в комнате Ганса расположился его дядя Теодор, и они не хотели беспокоить старого господина, тем более что эта комната ведь больше и удобнее… Известие о том, что дядя Теодор живет здесь, в доме, было для Ганса новостью.
СТОРОЖ СКЛЕПА
(пьеса)
Маленький рабочий кабинет. Высокое окно, за ним — верхушка дерева без листьев. Князь сидит за письменным столом, откинувшись на спинку кресла, и смотрит в окно. Седобородый и седоусый камергер, по-юношески затянутый в узкий камзол, стоит, прислонясь к стене, у средней двери.
КНЯЗЬ (отворачиваясь от окна). Ну?
КАМЕРГЕР: Я не могу этого рекомендовать, Ваше Высочество.
КНЯЗЬ: Почему?
КАМЕРГЕР: В данный момент я затрудняюсь точно сформулировать мои сомнения. И если я приведу теперь лишь вошедшее в поговорку общечеловеческое мнение: «Не надо тревожить мертвых», то этим далеко еще не будет исчерпано все то, что я хотел бы высказать.
КАМЕРГЕР: В таком случае я неверно понял.
КНЯЗЬ: Похоже на то.
Необычность того, что я не отдал распоряжение сразу, а вначале объявил о нем вам, — вот, по-видимому, единственное, что вас смущает в этом деле.
КАМЕРГЕР: Разумеется, это объявление налагает на меня повышенную ответственность, и я должен приложить соответствующие усилия.
КНЯЗЬ: Никакой ответственности!
Итак, еще раз. До сих пор склеп во Фридрихспарке охранялся сторожем, живущим в будке у входа в парк. В таком установлении — имелся ли какой-нибудь изъян?
КАМЕРГЕР: Определенно нет. Этому склепу более четырехсот лет, и все это время он охранялся таким образом.
КНЯЗЬ: Это могло быть установлено произвольно. Но ведь это был не произвол?
КАМЕРГЕР: Это была необходимость.
КНЯЗЬ: Итак, это необходимое установление. Но я нахожусь здесь, в этом деревенском замке, уже достаточно долго, я вошел в подробности, заниматься которыми раньше предоставлял другим, — с грехом пополам они с этим справлялись, — и я обнаружил, что сторожа в верхнем парке недостаточно и что внизу в склепе тоже должен быть сторож. Возможно, это будет не слишком приятная служба, но практика показывает, что для всякой должности находятся подходящие люди, готовые ее занять.
КАМЕРГЕР: Все распоряжения Вашего Высочества, естественно, будут выполнены, даже если не удастся понять, какова необходимость этих распоряжений.
КНЯЗЬ (повысив голос). Необходимость! А охрана у ворот парка необходима? Фридрихспарк — это внутренний парк, со всех сторон окруженный замковым парком, а сам замковый парк охраняется многочисленной — и даже вооруженной — охраной. Для чего же нужна отдельная охрана Фридрихспарка? Разве это не формальность в чистом виде? не смертный одр, любезно предоставленный жалкому старику, который несет там этот караул?
КАМЕРГЕР: Это формальность, но она необходима. Это проявление уважения к великим мертвецам.
КНЯЗЬ: А охрана в самом склепе?
КАМЕРГЕР: Она, по моему мнению, имела бы некий полицейский оттенок, она была бы реальной охраной нереальных вещей, далеких от человеческого.
КНЯЗЬ: В моей семье этот склеп — граница между человеческим и иным, и я хочу, чтобы эта граница охранялась. А выяснить полицейскую, как вы выражаетесь, необходимость такой охраны мы сможем, допросив самого сторожа. Я послал за ним. (Звонит.)
КАМЕРГЕР: Этот сторож — если позволено мне будет заметить — заговаривающийся старик, он уже не в себе.
КНЯЗЬ: Если так, то это лишь еще одно доказательство необходимости того усиления охраны, о котором я говорил.
Входит слуга.
Сторожа склепа!
Слуга вводит сторожа, крепко держа его под руку, чтобы тот не упал. Это багроволицый старик в болтающейся на нем парадной ливрее с начищенными до блеска серебряными пуговицами и разнообразными знаками отличия. В его руке шапка. Под взглядами господ он дрожит.
На софу!
Слуга укладывает старика и уходит. Пауза. Слышно лишь слабое хрипение сторожа.
Слышишь меня?
Сторож приподнимается, пытается ответить, но не может; он слишком измучен и снова падает на софу.
Постарайся взять себя в руки. Мы ждем.
КАМЕРГЕР (наклонившись к князю). Разве этот человек в состоянии что-то сообщить? В особенности что-то достоверное или важное? Его бы следовало уложить в постель, и как можно скорее.
СТОРОЖ: Не надо в постель… еще крепкий… сравнительно… еще смогу его задержать.
КНЯЗЬ: Должно быть, так. Тебе ведь всего шестьдесят. Правда, выглядишь ты очень слабым.
СТОРОЖ: Сейчас соберусь с силами… сейчас соберусь.
КНЯЗЬ: Это не в упрек тебе. Я лишь сожалею, что тебе так туго приходится. Есть какие-нибудь жалобы?
СТОРОЖ: Тяжелая служба… тяжелая служба… не жалуюсь… но очень выматывает… схватки каждую ночь.
КНЯЗЬ: Что ты сказал?
КНЯЗЬ: Схватки? Что за схватки?
СТОРОЖ: С благословенными предками.
КНЯЗЬ: Этого я не понимаю. У тебя тяжелые сны?
СТОРОЖ: Это не сны… ночью никогда не сплю.
КНЯЗЬ: Ну расскажи тогда об этих… об этих схватках.
Сторож молчит.
(Обращаясь к камергеру). Почему он молчит?
КАМЕРГЕР (поспешно подходит к сторожу). Он может отойти в любой момент.
Князь встает и стоит у стола.
СТОРОЖ (когда