Вечер, половина двенадцатого. То, что я, пока не освобожусь от канцелярии, попросту потерян, это мне яснее ясного, речь только о том, чтобы как можно дольше держать голову кверху, дабы не утонуть. Насколько это будет трудно, сколько сил это из меня вытянет, видно уже по тому, что сегодня я не выдержал своего нового расписания – с 8 до 11 вечера сидеть за письменным столом, и что сейчас я даже не считаю это таким уж большим несчастьем, и что я торопливо записал лишь эти несколько строк прежде, чем лечь в постель.
19 ДЕКАБРЯ. Начал ходить на службу. После обеда был у Макса. Почитал немного дневники Гете. Время уже излило покой на эту жизнь, дневники озаряют ее светом. Ясность всех событий делает их таинственными, так же как парковая ограда при созерцании больших лужаек успокаивает глаз и вместе с тем вселяет в нас преувеличенное почтение.
Только что пришла к нам впервые моя замужняя сестра.
20 ДЕКАБРЯ. Чем оправдаю я вчерашнее замечание о Гете (которое почти столь же неверно, как и отмеченное записью чувство, ибо подлинное было развеяно приходом сестры)? Ничем. Чем оправдаю я то, что сегодня еще ничего не написал? Ничем. Тем более что мое состояние не наихудшее. У меня в ушах все время звучит призыв: «Приди ж, незримый суд!»
Для того чтобы мне наконец дали покой эти фальшивые места, ни за что не желающие убираться из истории, я два из них перепишу: «Его вдохи были громкими, как вздохи по поводу сна, в котором несчастье легче перенести, чем в нашем мире, так что простые вдохи уже сами по себе вздохи».
Теперь я окидываю это взглядом с такой же легкостью, с какой окидывают взглядом головоломку, говоря: «Какое это имеет значение, если я не могу загнать шарики в их лунки, ведь все принадлежит мне, стакан, доска, шарики и что еще тут есть; все это искусство я попросту могу сунуть в карман».
21 ДЕКАБРЯ. Достопримечательности из «Подвигов Великого Александра» Михаила Кузмина: «Ребенок, верхняя половина которого была мертвою, нижняя же – со всеми признаками жизни… младенческий труп с шевелящимися красными ножками». «Нечистых царей, Гогу и Магогу, питавшихся червяками и мухами, загнал в рассевшиеся скалы и до скончания мира запечатал Соломоновою печатью». «Каменные потоки, что вместо воды стремят с грохотом камни, песчаные ручьи, три дня текущие к югу, три дня – на север». «Мужеподобные женщины, с выжженными правыми грудями, короткими волосами, в мужской обуви». «Крокодилы, мочою сжигающие дерево».
Был у Баума, слушал прекрасные вещи. Я слаб, как прежде и всегда. Такое ощущение, будто меня связали, и одновременно другое ощущение, будто, если бы развязали меня, было бы еще хуже.
22 ДЕКАБРЯ. Сегодня я не решаюсь даже делать себе упреки. Прозвучи они в этот пустой день, они имели бы отвратительное эхо.
24 ДЕКАБРЯ. Я сейчас внимательнее осмотрел свой письменный стол и понял, что за ним ничего хорошего не сделать. На нем столько всего лежит и создает беспорядок без какой-либо размеренности и хоть какой-то совместимости неупорядоченных вещей, а она-то обычно и делает всякий беспорядок выносимым. Какой бы ни был беспорядок на зеленом сукне, он может быть и в партере старых театров. Но когда из стоячих мест
25 ДЕКАБРЯ. Из открытого ящика под приставкой к столу вылезают брошюры, старые газеты, каталоги, видовые открытки, письма, частью разорванные, частью открытые, вылезают в форме наружной лестницы – этот непристойный вид портит все. Отдельные относительно большие вещи партера выступают с наивозможной активностью, словно в театре разрешено, чтобы в зрительном зале торговец приводил в порядок свои бухгалтерские книги, плотник плотничал, офицер размахивал саблей, духовник обращался к сердцам, ученый – к разуму, политик – к гражданскому чувству, чтобы влюбленные не сдерживали себя и т. д. Это только на моем письменном столе стоит наготове зеркало для бритья, щетиной вниз лежит одежная щетка, тут же портмоне открыто на тот случай, если придется платить, из связки ключей торчит ключ, готовый приступить к делу, а галстук частично еще обвивает снятый воротничок. Расположенный выше, по бокам зажатый запертыми маленькими выдвижными ящиками, открытый ящик приставки представляет собой не что иное, как чулан, как если бы низкий балкон зрительного зала, по сути, самое видное место театра, был резервирован для вульгарнейших людей, для старых прожигателей жизни, у которых внутренняя грязь постепенно выступает наружу, для грубых парней, болтающих ногами через перила балкона. Семьи с таким количеством детей, что на них бросаешь лишь беглый взгляд, не в силах их сосчитать, разводят здесь всю грязь бедных детских комнатушек (уже в самый партер протекает), в темном заднике сидят неизлечимые больные, их, к счастью, видно только тогда, когда туда падает свет, и т. д. В этом ящике лежат старые бумаги, которые я давно бы выбросил, имей я корзину для бумаг, карандаши с обломанными остриями, пустая спичечная коробка, пресс-папье из Карлсбада, линейка, ухабистость ребра которой была бы слишком опасна для сельской дороги, множество запонок, тупые лезвия (для них нет места на всем свете), зажимы для галстука и еще одно тяжелое металлическое пресс-папье. В ящике повыше —
Убого, убого, и то это еще слабо сказано. Сейчас полночь, но так как я очень хорошо выспался, то это лишь постольку может служить извинением, поскольку днем я бы вообще ничего не написал. Зажженная лампа, тишина квартиры, тень за окном, последние мгновения бодрствования – они дают мне право писать, будь то даже самое убогое. И я поспешно использую это право. Вот я какой.
26 ДЕКАБРЯ. Два с половиной дня – правда, не полностью – я был один, и вот я уже если и не преобразован, то на пути к тому. Одиночество имеет надо мною никогда не пасующую силу. Мое нутро расслабляется (пока только поверхностно) и готово раскрыться. Во мне начинает устанавливаться маленький порядок, а в этом-то я больше всего и нуждаюсь, ибо при небольших способностях нет ничего хуже, чем беспорядок.
27 ДЕКАБРЯ. У меня нет больше сил написать хоть одну фразу. Да если бы речь шла о словах, если б можно было, прибавив одно слово, отвернуться в спокойном сознании, что это слово целиком наполнено тобою.
Часть послеобеденного времени проспал; когда бодрствовал, я лежал на диване, вспоминал некоторые любовные переживания юношеской поры, с досадой задержался на одной упущенной возможности (я лежал тогда слегка простуженный в постели, и гувернантка читала мне «Крейцерову сонату», наслаждаясь при этом моей возбужденностью), представил себе свой вегетарианский ужин, был доволен своим пищеварением и испытывал опасения, хватит ли света моих глаз на всю мою жизнь.
28 ДЕКАБРЯ. Когда я несколько часов веду себя по-человечески, как сегодня с Максом и позже у Баума, то перед сном уже исполнен высокомерия.
1911
4 ЯНВАРЯ. «Вера и родина» Шёнгерра.
У посетителей галереи подо мной пальцы мокрые от вытирания глаз.
7 ЯНВАРЯ. Сестра Макса так влюблена в своего жениха, что пытается с каждым посетителем поговорить по отдельности, ибо с каждым отдельно можно лучше выговориться о своей любви и повториться.
Словно волшебные силы – ибо ни внешние, ни внутренние обстоятельства, в настоящее время куда более благоприятные, нежели год тому назад, не мешали мне – удерживали меня в течение целого свободного дня (сегодня воскресенье) от того, чтобы писать.
Мне утешительно открылись некоторые новые знания о несчастном создании, каким я являюсь.
12 ЯНВАРЯ. В эти дни я многого не записал о себе, отчасти из лени (я теперь много и крепко сплю днем, во время сна я приобретаю больший вес), отчасти также из страха выдать свои познания о себе. Этот страх оправдан, ведь самопознание лишь тогда заслуживает быть зафиксированным в записи, когда оно может осуществиться с максимальной полнотой, с пониманием всех, вплоть до второстепенных, последствий, а также с полнейшей правдивостью. Если же оно осуществляется не так, – а я, во всяком случае, так не умею, – тогда записанное по собственному усмотрению, приобретя могущество именно благодаря фиксации, выдает вскользь почувствованное за истинное чувство и ты лишь запоздало осознаешь всю бесполезность записанного.
НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ ТОМУ НАЗАД – Леони Фриппон, кабаретистка из «Города Вены». Прическа – перехваченная лентой куча локонов. Скверный корсаж, очень поношенное платье, но очень красива в своих трагических движениях, напряженные веки, выразительные движения длинных ног, умелое вытягивание рук вдоль тела, роль несгибаемой шеи в двусмысленных позах. Песня: коллекция пуговиц в Лувре.
Шиллер, нарисованный Шадовым в 1804 г. в Берлине, где его пышно чествовали. Крепче, чем за этот нос, лицо не ухватить. Нос несколько оттянут книзу вследствие привычки во время работы теребить его. Дружелюбный, с немного впалыми щеками человек, бритое лицо делает его похожим на старика.
14 ЯНВАРЯ. Роман «Супруги» Берадта. Плохой язык. Все время внезапно зачем-то появляется автор, например: все были веселы, но присутствовал один, который не был весел. Или: и вот пришел некий господин Штерн (которого мы уже знаем до мозга его романных костей). Подобное есть и у Гамсуна, но там это столь же естественно, как сучки на дереве, здесь же это капают на действие, как модное лекарство на сахар. Внимание беспричинно приковывается к каким-то странным оборотам. Например: он трудился над ее волосами, трудился и снова трудился. Отдельные лица, хотя и не освещены новым светом, видны хорошо, настолько хорошо, что местами даже недостатки не мешают. Второстепенные персонажи большей частью безнадежны.
17 ЯНВАРЯ. Макс читал мне первый акт «Прощания с юностью». Как я могу такой, каков я сегодня, осилить это; целый год мне пришлось искать, прежде чем я нашел в себе подлинное чувство, и вот теперь, в кафе, поздним вечером, мучимый наплывами плохого, несмотря ни на что, пищеварения, должен сколь-нибудь соответственно восседать в своем кресле, внимая такому большому произведению.
19 ЯНВАРЯ. Так как я, кажется, вконец измотан – в последний год