Скачать:TXTPDF
Голодарь
упомянутый перелом; и произошел он почти внезапно; причины, видимо, были скрыты на глубине, но кому было до них докапываться? Как бы там ни было, но избалованный маэстро обнаружил однажды, что публика, жаждущая развлечений, его покинула, устремившись к зрелищам иного рода. Еще раз прогнал его импресарио по городам пол-Европы, желая хоть где-нибудь отыскать искру прежнего к нему интереса; но все напрасно; повсеместно и разом, как вследствие заговора, угас вдруг прежний интерес к голодарному делу. На самом-то деле такое отвержение наступило не вдруг; и теперь, покопавшись в памяти, можно было бы припомнить кое-какие тревожные предвестья, которым кто же станет внимать в угаре успеха, а теперь уж поздно было что-то предпринимать. Пусть и не оставалось сомнений, что придет опять пора голодания, но для живущих ныне то было слабое утешение. Что оставалось делать голодарю? Тот, кому рукоплескали толпы, не мог теперь показываться на ярмарочных аренах, осваивать же новое ремесло он тоже не мог, и не только потому, что был для этого слишком стар, но потому, что был фанатически предан призванию. Итак, он отпустил импресарио, беспримерного спутника своей карьеры, восвояси и принял предложение некоего большого цирка; даже не взглянув при этом, щадя свои чувства, на условия контракта.

Всякий большой цирк с его бесчисленным множеством сменяющих и дополняющих друг друга людей и зверей может найти применение любому и в любое время за скромное содержание – и голодарю тоже. Тем более что в этом случае использовался не только артист, но и его старое доброе имя; к тому же, как он уверял, он вовсе не искал на старости лет тихой заводи; напротив, он утверждал, что голодает никак не меньше прежнего, и этому можно было верить; он полагал даже, что только теперь созрел для того, чтобы по-настоящему повергнуть мир в изумление; ему поддакивали, но пряча улыбку.

На самом-то деле и голодарь не утрачивал чувства реальности и с пониманием относился к тому факту, что его клетку устанавливали теперь не на арене в виде коронного номера представления, а поодаль, на задворках, рядом со зверинцем – в месте, впрочем, вполне доступном. Большие, густо размалеванные плакаты обступали клетку со всех сторон, поясняя публике, кто в ней сидит. Когда в антракте публика устремлялась к зверинцу, она не могла миновать и голодаря и чуть замедляла свой шаг у его клетки; стояла бы перед ней, может быть, и подольше, если бы не напор толпы сзади, не понимавшей, отчего вдруг возникал затор в коридоре. По этой причине голодарь, хоть и ждал этих минут, в то же время от них содрогался. В первое-то время он считал минуты до этих антрактов, и сердце его замирало от приближения зрителей, однако и он убедился со временем – ни одно, даже самое упорное, к самообману склонное сердце не устоит против опыта, – что интересен им не он, а звери. Сладостен был только миг, пока они были вдали. Ибо стоило им приблизиться, как его сразу же оглушали крики и брань двух групп, непрерывно образовывавшихся: одни – самые противные – желали разглядывать его не торопясь, со всеми удобствами, не потому, что сочувствовали, но потому, что таков был их упрямый каприз; другие, напирая, спешили к зверинцу. Когда же рассасывалась основная масса, показывались запоздавшие; этим-то ничто вроде бы не мешало постоять при желании подольше около голодаря, но они проносились мимо не озираясь – чтобы успеть взглянуть на зверей. Иной раз, нечасто, выпадал и счастливый случай: когда какой-нибудь глава семейства, в окружении детишек, задерживался у клетки и, тыча пальцем в голодаря, подробно рассказывал им о том, кого они видят, о былых временах, когда сам он бывал на подобных, но куда более помпезных представлениях; и тогда в пытливых глазках детишек, все еще полных недоумения – ибо что было им голодание; не были они подготовлены к подобному ни школой, ни жизнью, – все же загорался огонек, суливший возвращение лучших, счастливейших обстоятельств. Быть может, говорил себе тогда голодарь, все было бы и теперь не так худо, если бы не придвинули его к зверинцу. Людям, в сущности, не оставили выбора, не говоря уже о том, что постоянная вонь, возня зверей по ночам, вид сырого мяса, которое проносили по коридору для хищников, а потом их рычание – все это угнетало и раздражало его. Но обращаться к дирекции с просьбами он не смел; ведь только благодаря зверям сновали мимо него эти толпы, среди которых мог найтись и тот самый, одному ему предназначенный зритель; и кто знает, куда его еще заткнут, если он напомнит о своем существовании и тем самым о том, что он, строго говоря, всего лишь препятствие на пути к зверинцу.

Препятствие, впрочем, незначительное, да и становилось оно все меньше день ото дня. Эта странностьжелание в наше время привлечь внимание к голодарю – утратила свою необычность, и его участь, таким образом, была решена. Он мог голодать сколько ему угодно, что он и делал, но спасти его уже было нельзя, люди попросту шли себе мимо. Что за притча – объяснять кому-нибудь суть голодарного дела! Кто его не чувствует, тот и не поймет. Броские афиши поистрепались и стерлись, их сдирали со стен, никому не приходило в голову заменять их другими; на дощечке с цифрами, на которой тщательно отмечались поначалу сроки голодания, давно застыли старые даты, ибо после первых же недель персоналу надоело их обновлять; так что голодарь голодал себе дальше, бесконечно и без усилий, как он когда-то мечтал, но никто не подсчитывал дни голодания, и никто, даже он сам, не знал, каково на сегодня его достижение, а потому в сердце его жила одна только горечь. И если останавливался иной раз какой-нибудь ротозей, чтобы потешиться над устаревшими датами и посудачить над обманом, то ведь это и была злейшая ложь, порожденная равнодушием, ибо то не голодарь обманывал, он-то работал честно, а мир обманывал его, лишая награды.

Так тянулись за днями дни, но всему приходит когда-то конец. Однажды клетку заприметил смотритель, он спросил у служителей, отчего стоит она тут без дела со своей прогнившей соломой; никто не мог ответить ему, пока кто-то не догадался взглянуть на табличку и не вспомнил о мастере голодания. Разворошили шестами солому, откопали голодаря. «Все еще голодаешь? – спросил смотритель. – Когда же ты наконец закончишь?» – «Да простят меня все», – прошептал голодарь так, что его услышал, прижав ухо к прутьям, только смотритель. «Конечно, конечно, мы прощаем тебя», – сказал смотритель и постучал себя пальцами по лбу, чтобы показать всем, что происходит с узником клетки. «Уж очень мне хотелось, чтобы вы восхищались моим голоданием», – сказал голодарь. «А кто же не восхищается, мы все восхищаемся», – заверил его смотритель. «Я ведь должен голодать, я не могу иначе», – сказал голодарь. «Надо же – сказал смотритель, – отчего же ты не можешь иначе?» – «Потому что я не смог найти себе еду по вкусу, – ответил прямо в ухо ему голодарь, вытянув голову и сложив губы как для поцелуя. – Если бы я нашел ее, то, поверь, ел бы себе и ел, как вы все». То были последние его слова, однако в его погасших глазах все еще жила твердая, хотя уже далеко не горделивая воля к дальнейшему голоданию.

«А теперь навести здесь порядок!» – распорядился смотритель, и голодаря погребли вместе с соломой. А в клетку запустили молодую пантеру. Даже самые бесчувственные люди испытали наконец облегчение, когда по так долго пустовавшей клетке забегал этот дикий зверь. Он ни в чем не испытывал недостатка. Сторожа только и знали, что подтаскивали пищу, зверь вроде бы не тосковал и по свободе; налитый могучей жизненной силой, прямо-таки свисавшей у него с клыков, клокотавшей в разверстой пасти, он и пугал, и притягивал к себе зрителей. Они, преодолевая страх, обступали клетку плотным кольцом и не хотели никуда уходить.

Скачать:TXTPDF

упомянутый перелом; и произошел он почти внезапно; причины, видимо, были скрыты на глубине, но кому было до них докапываться? Как бы там ни было, но избалованный маэстро обнаружил однажды, что