Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Неизвестный Кафка
его охватывает воодушевление, то в целом это выглядит так, словно где-то в каком-то углу этого болота маленькая лягушка плюхнулась в зеленую воду.


248. Если бы хоть кто-то был в состоянии отстать от правды на одно слово, всякий (и я в этом высказывании) перегнал бы ее на сотню.


249. Говоря по правде, все это дело меня не очень интересует. Я лежу в углу, наблюдаю, насколько можно наблюдать лежа, слушаю, насколько способен его понимать, а в остальном уже несколько месяцев живу в каких-то сумерках и жду наступления ночи. В отличие от моего товарища по камере, бывшего капитана. Я могу понять его точку зрения. Он считает, что его положение в чем-то сходно с положением какого-нибудь безнадежно вмерзшего в лед полярного мореплавателя, который, однако, наверняка еще будет спасен или, вернее, который уже спасен, — как это и описано в истории полярных плаваний. И тут возникает следующая дилемма: что он будет спасен, для него несомненно, это не зависит от его желания, он будет спасен просто под давлением победоносного веса его личности, — но должен ли он этого желать? Его желание или нежелание ничего не меняют, он все равно будет спасен, однако вопрос о том, следует ли ему еще и желать этого, остается. Вот этот внешне отвлеченный вопрос его и занимает, он обдумывает его, излагает его мне, и мы его обсуждаем. Он не понимает, что такая постановка вопроса окончательно решает его участь. О самом спасении мы не говорим. Для спасения ему, похоже, достаточно того маленького молотка, который он как-то раздобыл; этот молоточек годится только для того, чтобы обивочные гвоздики в какой-нибудь планшет забивать, больше им ничего не сделаешь, но сосед ничего и не собирается им делать, он в восторге уже от того, что имеет его. Иногда он опускается подле меня на колени и вертит этот уже тысячу раз виденный молоток перед моим носом или берет мою руку, растопыривает на полу ее пальцы и обстукивает их этим молотком один за другим. Он знает, что таким молотком не сможет отбить от стены ни одного кусочка, да он этого и не хочет, он только иногда слегка чиркает этим молотком по стене, словно способен подать им дирижерский знак вступления, который приведет в движение всю гигантскую ожидающую машинерию спасения. Это будет не совсем так, в свое время спасение вступит независимо от взмаха молотка, но что-то он все-таки собой представляет: нечто осязаемое, некое ручательство, что-то такое, что можно поцеловать, тогда как само спасение поцеловать никогда нельзя.

Ну, мой ответ на его вопрос прост: «Нет, спасения желать не следует». Я не собираюсь устанавливать никаких всеобщих законов: это дело тюремщика, — я говорю только о себе. И что касается меня, то эту свободу, ту самую свободу, которая теперь должна стать нашим спасением, я едва ли смог бы перенести — или действительно не перенес, поскольку сейчас я ведь и сижу в камере. Правда, стремился я, собственно, не в камеру, а только вообще куда-нибудь подальше, может быть, на какую-нибудь другую звезду — скорей всего, на какую-нибудь другую звезду. Но разве смог бы я дышать тамошним воздухом и разве не задыхался бы там, как здесь в камере? так что с тем же успехом я мог бы стремиться и в камеру.

Иногда в нашу камеру приходят двое тюремщиков поиграть в карты. Я не знаю, почему они это делают, ведь это, вообще говоря, — некоторое смягчение наказания. Приходят они, как правило, под вечер, меня в это время всегда немного лихорадит, я не могу полностью раскрыть глаза и лишь смутно вижу их в свете большого фонаря, который они приносят с собой. Но в таком случае разве это все еще камера, если она устраивает даже тюремщиков? Однако меня не всегда радуют такие соображения, во мне просыпается классовое сознание заключенного: что им надо здесь, среди заключенных? Да, меня радует, что они здесь; благодаря присутствию этих могучих мужчин я чувствую себя в безопасности, к тому же благодаря им я чувствую, что поднимаюсь над собой, но в то же время я этого и не хочу; я хочу раскрыть рот и одною только силой моего дыхания выдуть их из камеры.

Конечно, можно сказать, что заключение свело капитана с ума. Круг его мыслей столь узок, что в нем уже вряд ли есть место для какой-то мысли. К тому же эту мысль о спасении он буквально исчерпал до конца, от нее осталось совсем немного — как раз столько, сколько нужно, чтобы он мог хоть как-то судорожно за нее цепляться, но уже и эту опору он иногда выпускает, правда, затем снова хватается за нее и тогда прямо-таки пыхтит от счастья и гордости. Однако это не основание считать, что я в чем-то превосхожу его, — может быть, в методике, может быть, еще в чем-то несущественном, а так — ни в чем.


250. Дождливый день. Ты стоишь перед зеркалом какой-то лужи. Ты не устал, не печален, не задумчив, ты просто стоишь там со всей своей земной тяжестью и кого-то ждешь. И тут слышишь голос, один звук которого, даже помимо слов, заставляет тебя улыбнуться.

— Идем со мной, — говорит голос.

Но вокруг тебя нет никого, с кем ты мог бы пойти.

— Уже иду, — говоришь ты, — но я тебя не вижу.

И в ответ больше ничего не слышишь. Но подходит человек, которого ты ждал, — высокий, сильный мужчина с маленькими глазками, кустистыми бровями, толстыми, несколько отвислыми щеками и эспаньолкой. Тебе чудится, словно бы ты его уже когда-то видел. Естественно, ты его уже видел, ведь это твой старый деловой партнер, ты договорился с ним встретиться здесь и обсудить одно долгое незавершенное дело. Но хотя он стоит здесь, перед тобой, и с полей его хорошо знакомой тебе шляпы медленно каплет дождь, ты лишь с трудом узнаёшь его. Что-то мешает тебе, ты хочешь освободиться от этого, хочешь войти в непосредственное соприкосновение с этим человеком и потому хватаешь его за руку. Но тут же невольно ее выпускаешь; тебя пробрала дрожь: к чему ты прикоснулся? Ты смотришь на свою руку и хотя ничего не видишь, тебя мутит до позывов на рвоту. Ты придумываешь какое-то извинение, которое, скорей всего, не извиняет, так как пока ты его говоришь, ты о нем уже забываешь, и идешь прочь, идешь прямо в стену дома; мужчина тебя окликает, по-видимому, предупреждая, но ты отмахиваешься от него, и стена расступается перед тобой; слуга, высоко подняв канделябр, идет впереди, ты следуешь за ним. Но он приводит тебя не в квартиру, а в аптеку. Это большая аптека с высокой полукруглой стеной, в которой сотни одинаковых выдвижных ящичков. Кроме того, здесь множество покупателей, большинство их вооружено длинными тонкими шестами, и они сразу хлопают ими по ящичку, из которого хотят что-то получить. После этого помощники быстрыми, но крохотно мелкими, цепкими движениями карабкаются вверх — не видно, за что они цепляются, трешь себе глаза и все равно этого не видишь — и достают требуемое. Сделано ли это только для развлечения или продавцы такими и уродились — как бы там ни было, но сзади у них вылезают из штанов пушистые хвосты наподобие беличьих, только намного длиннее, и во время лазанья эти хвосты подергиваются в такт всем их многочисленным мелким движениям. Из-за толкотни в потоках входящих и выходящих покупателей совершенно не видно места, где лавка сообщается с улицей, зато видно выходящее на улицу маленькое закрытое окошко, расположенное справа от предполагаемого входа. Сквозь это окошко видны трое людей, стоящие снаружи, они настолько полно закрывают обзор, что нельзя сказать, пуста ли за ними улица или, может быть, полна людей. Видно, в основном, одного мужчину, он целиком приковывает к себе взгляд; по обе стороны от него стоят две женщины, но их почти не замечаешь, то ли они согнулись, то ли опустились, то ли как раз сейчас погрузились куда-то в глубину, косо наклонясь к мужчине, — они совершенно второстепенны, при том что и в самом мужчине есть нечто женское. Он крепок, на нем синяя рабочая блуза, у него широкое, открытое лицо с приплюснутым носом (кажется, что его приплюснули только что, и ноздри, раздуваясь, борются, стараясь поддержать нос), на щеках — яркий румянец. Мужчина все время заглядывает в аптеку, шевелит губами и наклоняется вправо и влево, словно что-то внутри высматривает. Среди посетителей обращает на себя внимание один человек; его не обслуживают, он ничего не требует, ходит, выпрямившись, по залу, старается все увидеть, придерживает двумя пальцами беспокойную нижнюю губу и время от времени поглядывает на часы. Это явно хозяин, покупатели указывают на него друг другу, его легко узнать по многочисленным тонким круглым кожаным ремешкам, которые не слишком свободно и не слишком туго обтягивают верхнюю часть его туловища вдоль и поперек. Светловолосый мальчик лет десяти цепляется за его френч, временами хватаясь и за ремень; он о чем-то просит, чего аптекарь не хочет ему позволить. В этот момент звенит дверной колокольчик. Почему он звенит? Столько покупателей входили и выходили, и он не звенел, но теперь он звенит. Толпа теснится прочь от двери; кажется, этого звонка ждали; кажется даже, что толпа знает больше того, в чем признается. Теперь становится видна и большая двустворчатая стеклянная дверь. За ней — узкая пустынная улица, аккуратно вымощенная кирпичом; там облачный, дождливый день, но дождя пока нет. Только что какой-то господин открыл с улицы дверь и этим привел в движение колокольчик, однако теперь господин засомневался, он снова отходит назад, снова читает надпись на вывеске — да, все правильно — и теперь заходит внутрь. Это, как известно каждому в толпе, доктор Иродиус. Держа левую руку в кармане брюк, он направляется к аптекарю, вокруг которого теперь образовалось свободное пространство, даже ребенок оказался в толпе — правда, рядом, в первом ряду — и смотрит оттуда широко раскрытыми голубыми глазами. Иродиус имеет привычку говорить в тоне насмешливого превосходства, откидывая голову назад, так что даже когда он сам говорит, создается впечатление, что он слушает. Притом он очень рассеян, многое приходится повторять ему дважды, к нему вообще трудно подступиться; кажется, что и над этим он тоже насмехается. Ну как может врач не знать аптеки? тем не менее он озирается вокруг так, словно он здесь впервые,

Скачать:TXTPDF

его охватывает воодушевление, то в целом это выглядит так, словно где-то в каком-то углу этого болота маленькая лягушка плюхнулась в зеленую воду. 248. Если бы хоть кто-то был в состоянии