Для выздоровления прежде всего необходимо — тут ты, естественно, прав — желание выздороветь. У меня оно есть, — есть, правда, если можно это сказать без жеманства, и встречное желание. Это какая-то особая, если хочешь, какая-то заемная болезнь, совершенно не похожая на то, с чем я сталкивался до сих пор. Примерно так же говорит счастливый любовник: «Все прежнее было лишь заблуждениями, только теперь я люблю».
Спасибо за разъяснение на «bis»[11]. Мне подходит только пример «Borge mir, bis wir wieder zusammenkommen»[12], при условии, что он означает «Ты одолжишь мне только тогда, когда мы снова встретимся», а не «Ты одолжишь мне на то время, которое пройдет до нашей следующей встречи»; если просто привести пример, это не ясно.
Насчет книг ты меня не так понял. Мне, в основном, нужно бы почитать оригинальные чешские или оригинальные французские, а не переводы. А серию эту я знаю, они (по крайней мере, раковицовский том{184}) для меня слишком плохо напечатаны: света здесь в моем северном окне нисколько не больше, чем в городе. Французских мне, естественно, не перечесть, и если других чешских не найдется, я взял бы что-нибудь в этом же роде, но из научной серии «Лайхтер».
Читаю, в общем, не много; деревенская жизнь очень меня устраивает. Главное — такое чувство, словно все неприятности жизни преодолены и ты живешь в каком-то по новым принципам устроенном зоопарке, в котором зверям предоставлена полная свобода, и потом, нет более покойной и, в особенности, более свободной жизни, чем в деревне, — в духовном смысле свободной, минимально задавленной окружающим и предшествующим миром. И попрошу не путать эту жизнь с жизнью в маленьком городке, которая, по всей вероятности, ужасна. Я хотел бы все время жить здесь, но, видимо, в самое ближайшее время поеду в Прагу, и это будет мне тяжело.
Сердечный привет тебе и жене. Сейчас уже двенадцать, я сижу так часов с трех, четыре дня подряд, что плохо отражается как на моем экстерьере, так и на запасе керосина, который очень мал и может понадобиться для чего-то еще, но уж слишком привлекательно именно это, а не что-то еще.
Франц.
[Цюрау, середина октября 1917 г.].
Дорогой Феликс,
единственно для краткой иллюстрации того впечатления, которое произвели на меня твои лекции, — сегодняшний сон: это было великолепно — то есть не то, как я спал (спал-то я, собственно, очень плохо, как и вообще в последнее время; если я ослабею и профессор заберет меня из Цюрау, — что я буду делать?), и не то, что мне снилось, а твоя деятельность в этом сне.
Мы встретились на улице, я, очевидно, только что приехал в Прагу и очень рад тебя видеть, правда, нахожу тебя каким-то странно худым, нервным и профессорски-вывихнутым (так манерно-расслабленно теребишь ты цепочку своих часов). Ты сообщаешь мне, что идешь в университет, где сейчас должен читать лекцию. Я говорю, что с необычайным удовольствием пойду с тобой, но только должен на минутку забежать в контору, перед которой мы как раз стоим (все происходит где-то в конце Длинной улицы напротив большого тамошнего трактира). Ты обещаешь подождать меня, но в мое отсутствие передумываешь и пишешь мне письмо. Как я его получаю, я уже не помню, но я все еще вижу строки этого письма. В нем, помимо прочего, говорится, что лекция начинается в три часа, что ты не можешь больше ждать, потому что среди слушателей будет профессор Зауэр{185}, которого ты не можешь оскорбить опозданием, и что много девушек и женщин придут к тебе в основном из-за него и если не будет его, то не будет и тысяч других. Поэтому ты должен спешить.
Но я, быстро двинувшись вслед, догнал тебя у дверей подъезда. Какая-то девочка, игравшая с мячиком на заброшенном пустыре перед входом, спросила тебя, что ты теперь будешь делать. Ты ответил, что будешь сейчас читать лекцию, и точно указал, о чем именно, назвав двух авторов, сочинения и номера глав. Это было очень научно, я запомнил одного Гесиода. О втором авторе я знаю только то, что это был не Пиндар, а лишь кто-то, похожий на него, но намного менее знаменитый, и я удивлялся, почему ты не взял «хотя бы» Пиндара.
Мы вошли, когда занятия уже начались; по-видимому, это ты их и начал и только вышел на улицу посмотреть, не иду ли я. Наверху, на подиуме, сидела высокая, сильная, зрелая, некрасивая, одетая в черное девушка с темными глазами и носом картошкой и переводила Гесиода. Я совершенно ничего не понимал. Как я теперь вспоминаю — во сне я даже этого не знал, — это была сестра Оскара, только немного стройнее и намного выше ростом.
Я (очевидно, помня твой сон о Цукеркандле{186}) чувствовал себя совершенным писателем, сравнивал свое незнание с чудовищными познаниями этой девушки и не раз говорил себе: «скудно… скудно!»
Профессора Зауэра я не увидел, но дам было много. Во втором ряду передо мной (дамы там расположились удивительно мудро — спиной к подиуму) сидела госпожа Г., у нее были длинные локоны, и она трясла ими; возле нее сидела дама, которая, как ты мне объяснил, была госпожой Хольцнер{187} (но эта была молодая). В ряду перед нами ты показал мне и других таких владетельных учениц с Господской улицы. То есть все такие учились, стало быть, у тебя. В другой части зала я увидел, среди прочих, и Оттлу, с которой незадолго перед этим спорил о твоих лекциях (именно о ее нежелании приходить на них, но вот, значит, она, к моему удовлетворению, все же пришла, причем очень скоро).
Везде говорили о Гесиоде, даже там, где просто болтали. Меня несколько успокоило то, что при нашем появлении выступавшая усмехнулась и, найдя отклик в аудитории, долго еще не могла справиться со своей смешливостью. При этом, правда, она не прекращала правильно переводить и объяснять.
Когда она закончила свой перевод и ты должен был приступить собственно к чтению лекции, я наклонился к тебе, чтобы тоже почитать в твоей книге, но к моему величайшему изумлению увидел, что перед тобой лежит только какой-то грязный, замусоленный рекламный проспект, и, следовательно, греческим оригиналом ты — Боже правый! — «владеешь». Это выражение пришло мне на помощь из твоего последнего письма. Но тут — возможно, потому, что я понял: при таких обстоятельствах следить за тем, как дело пойдет дальше, я уже не смогу — все сделалось менее отчетливым, ты стал немного походить на одного моего давнишнего соученика (которого я, кстати, очень любил, который потом застрелился и который, как мне теперь пришло в голову, тоже имел небольшое сходство с выступавшей ученицей), то есть ты изменился, и началась новая лекция, менее конкретная, — о музыке; ее читал маленький черноволосый краснощекий молодой человек. Он был похож на одного моего дальнего родственника, химика и, по всей видимости, сумасшедшего (показательно для моего отношения к музыке).
Вот такой был этот сон, все еще далеко не достойный твоих лекций; сейчас иду ложиться, чтобы увидеть, может быть, более убедительный сон о них.
Франц.
[Цюрау, середина — конец октября 1917 г.].
Дорогой Феликс,
я не выбираю специально таких дней, чтобы писать тебе, и не всегда они такие, но сегодня я снова в полном упадке, неуклюж, тяжелобрюх — и даже хуже, таким я был в разгар дня, а теперь, после общего ужина (Оттла в Праге), пал еще ниже. Ко всему этому я сейчас обнаружил, что после сегодняшней большой уборки, за которую я так благодарил, в стекле лампы снизу образовалась дыра, и даже после того как я закрыл ее деревяшкой, в нее просачивается воздух, и пламя мерцает. Но, может быть, все это как-то располагает к писанию писем.
Деревенская жизнь была и остается прекрасна. Дом Оттлы стоит на рыночной площади, и когда я смотрю в окно, я вижу еще один домишко на другой стороне площади, но за ним — уже чистое поле. Наилучшее место для того, чтобы перевести дыхание — в каком угодно смысле. Что касается меня, то хоть я и продолжаю пыхтеть (во всех смыслах, и менее всего — телесно), но в любом другом месте задохнуться мне было бы проще, каковой процесс, впрочем, может, как мне известно из опыта моей деятельности и бездеятельности, тянуться годами.
Мои связи с людьми здесь так непрочны, словно это вообще уже не земная жизнь. К примеру, встречаю сегодня вечером на темной деревенской улице двоих людей, мужчин ли, женщин или детей — не знаю; они здороваются, я отвечаю; может быть, они узнали меня по очертаниям плаща — я и при свете дня скорей всего не знал бы, кто они, во всяком случае, по голосам я их не узнал (когда люди говорят на диалекте, это, похоже, вообще невозможно). Они уже прошли мимо, но тут один из них поворачивается и кричит: «Господин Герман (так зовут моего зятя, чье имя, таким образом, перешло ко мне), цигареток не имемте?» Я: «К сожалению, нет». И это — всё; слова и ошибки отошедших. Для меня — в том состоянии, в каком я пребываю — ничего лучшего и не может быть.
То, что ты подразумеваешь, говоря о «проникновении» «встречного желания», я, как мне кажется, понимаю; это — из проклятого круга психологических теорий, которых ты не любишь, но на которых ты помешан (и я, очевидно, тоже). Естественные теории неправы так же, как и их психологические сестры. Это, однако, не затрагивает решения вопроса о возможности излечить этот мир, исходя из одной точки.
Лекцию о Шнитцере{188} я бы с удовольствием послушал. То, что ты о нем говоришь, очень верно, но все же таких людей легко недооценить. Он совершенно безыскусен, поэтому замечательно откровенен и поэтому в качестве оратора, писателя, даже мыслителя, то есть там, где у него ничего нет, не то что «несложен», как ты выражаешься, а попросту туп. Но встань напротив него, попробуй окинуть взглядом его — и его воздействие, — попытайся на миг приблизиться к направлению его взгляда, и ты увидишь, что с ним не так просто разделаться.
Моя книга действительно могла бы быть интересна, я тоже хотел бы ее прочесть — она стоит где-то на небесных стеллажах. Но