Ты ни словом не ответил на мое предпоследнее письмо и адрес Верфеля не прислал, поэтому придется тебе теперь, пожалуйста, самому послать мое письмо Верфелю. Приглашение от «Анбруха»[65] — это твоя инициатива?
Франц
[Цюрау, штемпель 10.XII.1917]
Дорогой Макс,
ты не так понял: кроме первой дикой ночи, больше бессонных ночей из-за мышей не было. Вообще я, может, сплю не особенно хорошо, но в среднем по меньшей мере не хуже, чем в лучшие пражские ночи. И «настороженное зрение» означает лишь, что я безуспешно пытался, как кошка, разглядеть мышей в темноте. А теперь во всем этом, по крайней мере пока, нет нужды, потому что ящик с песком вмещает почти все, что раньше кошка рассыпала по коврам и канапе. Чудесно, когда приходишь с животным к взаимопониманию. Вечером она идет, попив молока, как благовоспитанный ребенок, к ящику, забирается туда, изогнувшись, потому что ящик маловат, и делает свои дела. Так что с этим в данный момент никаких забот. Санаторий «без мышей»: «без мышей» означает одновременно «без кошек», впрочем, это сильно сказано, хотя и не так сильно, как слабо слово «санаторий», поэтому мне туда и не хочется. Со здоровьем у меня также в порядке: выгляжу сносно, кашляю, насколько это удается, реже, чем в Праге, бывают даже дни, я этого не замечаю, когда я вовсе не кашляю, одышка, правда, сохраняется, то есть при моей обычной бездельной жизни она вообще незаметна, даже когда я гуляю, разве что если приходится на ходу разговаривать с кем-нибудь — это оказывается уже слишком. Но это при моем состоянии явления побочные, на которые и профессор, когда я ему про это рассказываю, и д-р Мюльштейн особого внимания не обращают. Не знаю, почему именно сейчас надо решать вопрос с санаторием, это ни к чему, но вопрос о лечебном заведении будет решаться, потому что, когда я теперь приду к профессору, он захочет послать меня на зиму в какое-нибудь заведение, а я не пойду или буду так бесконечно медлить, что из директорского окна это можно будет считать подвижностью. Однако удовольствия в этом мало, прежде всего потому, что они действительно расположены ко мне, а некоторые вещи иногда объяснить невозможно, особенно когда объясняет другой.
Другое недоразумение: я не думаю тебя утешать, сомневаясь в твоей болезни. Как я могу в ней сомневаться, если ее вижу. Я поддерживаю тебя решительнее, чем ты сам, хотя бы потому, что вижу, какую угрозу твоему достоинству, твоему человеческому достоинству таит в себе то, что ты так сильно страдаешь из-за болезни. Конечно, легко так говорить во времена сравнительно спокойные, и ты сделаешь точно так же, но сравнение между моим «раньше» и твоим «теперь» покажет все же большую разницу. Если я отчаялся, то это было безотчетно, моя болезнь и мое страдание-от-болезни слились в одно, кроме этого, у меня почти ничего не оставалось. Но с тобой другое дело. В твоем случае нельзя сказать: может быть, скорее следует сказать: не мог приступ быть столь силен, чтобы ты ему так поддался, как ты это делаешь или как тебе, я думаю (не для того, чтобы утешать, просто я так думаю), кажется, будто ты делаешь; тебе просто кажется, что это так.
Не думаю, что какой-нибудь мой совет мог бы дать тебе больше тех ничтожных и неопределенных слов, что я сказал. Впрочем, я бы с удовольствием посидел с тобой часок-другой в твоем бюро, там это бывало особенно славно, и послушал бы, как ты читаешь, хотя результатом была бы радость только для меня, не зависящая от того, хорошо или худо то, что ты прочел, но никакого определенного совета, никакого совета, который можно было бы конкретно использовать. Таких советов я никогда не мог бы дать, а теперь не могу еще и по другим причинам. Думаю, такие советы могут давать лишь специалисты по части педагогики самообуздания, от которой, мне кажется, все меньше толку. Мне вспоминается, правда весьма смутно, один пример из Фёрстера[66], показывающий, как можно неумолимо внушить ребенку сознание, что не только любой человек должен, войдя в комнату, закрывать за собой дверь, но непременно именно этот ребенок эту дверь. Я перед такой задачей пасую, но считаю, что перед ней и нужно пасовать. Конечно, вдолбить способность закрывать дверь — непростое дело, но оно еще и бессмысленное, и может быть, по крайней мере ни к чему. Я хочу этим сказать примерно вот что: наверное, можно советовать, но лучше не отвлекать. Макс, мне тебя не хватает по-прежнему, если не больше, но мне спокойнее от сознания, что ты живешь, что ты у меня есть, что от тебя приходят письма. К тому же я знаю, что тебе дано счастье романа, хотя это тебя отнюдь не извиняет.
Франц
(Примечание на полях:) Насчет приглашения «Анбруха» я спрашиваю потому, что иначе не мог бы объяснить, откуда они знают мой адрес в Цюрау. Значит, это ты им сказал?
Пожалуйста, своевременно сообщи, когда ты едешь в Дрезден. Чтобы я знал, когда ехать в Прагу.
[Цюрау, 18/19 декабря 1917]
Дорогой Макс,
я давно бы поблагодарил тебя за «Эсфирь», но она прибыла как раз в дни, когда я чувствовал себя до того скверно — бывает и такое, — как мне в Цюрау еще не было. Я ощущаю такую тревогу, приступы тревоги, которая не утихнет, пока история не повернет вспять. Но это страдание иного рода, чем у тебя, оно ведь никого, кроме меня, не задевает, так что, возможно, — надеюсь — постепенно перестанет ощущаться.
Значит, ты продвинулся в том направлении, где я уже никаких успехов не ожидал. Но я по-прежнему считаю, что решения тут надо ждать не со стороны и не от женщин. Ибо как бы то ни было, я не уверен, что ты будешь кого бы то ни было непременно любить, ты будешь метаться туда-сюда, допустим, ты предпочтешь Руфь, но сделать так, чтобы выбор между этими двумя женщинами был в твоих руках, полностью от тебя зависел, ты не можешь. Страдаешь ты, видимо, не из-за места, где это происходит, здесь ты плачешь об одном, там о другом, и если уж подобная определенность не приносит тебе покоя, то и никакая не принесет. Не значит ли это, что ты вообще изгнан из этого круга. Конечно, такое толкование слишком в моем духе.
Женщина делает больше, чем в человеческих силах? Конечно. Или хотя бы больше, чем в мужских, но и этого, разумеется, сверхдостаточно.
«Эсфирь» я читал Оттле в поезде (тоже ведь достижение для моих легких, разве нет?). В целом подтвердилось пражское впечатление, то есть я восхищен большей частью пролога, почти всем, что относится к Амману, — тут получается большой перерыв, так что я разрываю начатый лист, главным образом из-за перерыва. Наша фройляйн была сегодня во Флехау и сейчас, вечером, принесла почту, которую иначе я получил бы только завтра: главное в ней — твои подарки, печатные материалы, открытка, о которой нечего сказать (Верфель всегда так вспыльчив, и твое доброе ко мне отношение в любом случае играет роль), далее, газета и «Зельбствер», затем длинное письмо от моего старшего инспектора (с которым я в весьма добрых отношениях, он тут меня навещал) и, наконец, из-за этого и получился перерыв, письмо от Ф., которая сообщает, что приедет на Рождество, хотя, казалось, мы уже согласились, что это во всех отношениях бессмысленная и даже вредная поездка. По разным причинам, перечислять которые нет смысла, я, хоть и собирался приехать в Прагу только после Рождества, приеду, наверное, в эту субботу к вечеру.
Вернусь к «Эсфири», теперь можно.
Восхищен вторым действием, оно меня проняло, и всем, где участвуют евреи. Все возражения по мелочам, о которых ты знаешь, остаются в силе, поскольку я могу их для себя обосновать.
Но с другой стороны, я ведь также заранее знал, что прочту пьесу иначе, чем в плохом беспокойном состоянии в Праге. А в результате понял пьесу, пожалуй, хуже, и одновременно для меня еще очевидней стала ее важность. Я хочу сказать, что ухватил это сразу, примерно в том смысле, как ухватываются за рычаг, но как художественное произведение я не охватил его, и в этом смысле мое понимание пьесы недостаточно. Может, дело просто в том, что трудно объяснить, почему какая-то невольная неправда есть в ситуации, когда три игрока, Амман, царь и Эсфирь, составляют единство, столь же искусственную, сколь и искусную троицу, взаимопроникновение частей которой порождает такие возможности, напряжения, прозрения, последствия, что назвать их истинными или, вернее, безусловно необходимыми для истории души можно лишь отчасти, хотя и по большей части. Один пример, всего один, именно потому, что я не все схватываю, возможно, ошибочный пример: Амман и Эсфирь появляются одновременно, в один и тот же вечер, в этом вообще есть что-то глубоко марионеточное, как и во всей пьесе (в отчаянии последнего акта, например, которое я забыл упомянуть, перечисляя разные места). И то, что Амман семь лет сидит, приглядываясь, за царским столом, — это весьма прекрасно и весьма бесчеловечно. Но действительно ли они появляются лишь в этот вечер? Царь уже прожил немалую жизнь, он грешил, страдал, боролся с собой и все же проигрывал, может быть, здесь какой-то более глубокий уровень, чем в том, что происходит сейчас, может, если посмотреть с еще большей высоты, это не имеет значения, во всяком случае, без Аммана и Эсфири это было бы невозможно; повторные посещения грота как будто намекают, что царь уже в первом акте вообще знаком с местом, где происходит все действие, и все понимает, как будто это старая, уже игранная игра, а в прощальном разговоре последнего акта, хоть там и не до конца все прояснено, сказано и обсуждено больше, чем произошло в пьесе. Но все, что не договорено в