В благодарность за это одна фраза из обращения франкенштейнского санатория, ведь мне больше не с кем поделиться радостью: господин Артур фон Вертер, крупный промышленник, во время первого заседания правления во Фр. произнес большую речь, открыто выразив пожелание, чтобы она была напечатана и предоставлена объединению в качестве листовки. Она лучше, чем бывает обычно в этом роде, фразы здесь более свежие, невинные и т. д. Заключительный абзац я недавно добавил в Праге. Его это, со своей стороны, подвигло внести улучшения, добавления, и вот теперь в печати я читаю такое: «Долгие годы участвуя в практической жизни, я без влияния всяких теорий выработал для себя такой жизненный девиз: быть здоровым, прилежно и успешно трудиться для себя и для своей семьи, честно зарабатывать состояние — вот путь человечества к довольству на земле».
(Примечание на полях:) Пожалуйста, Макс, спроси Пфемферта[72], чем отличается рубинеровское издание дневников Толстого от мюллеровского.
[Цюрау, начало марта 1918]
Дорогой Макс,
я отвечаю сразу же, хотя сегодня такой хороший день. Ты неверно понял мое молчание, дело тут не в тактичности, тогда лучше было бы просто не отвечать, это была неспособность; за все это долгое время я начал три письма и бросил, это была неспособность к правильному пониманию, но не «немочь», это было «мое дело», о котором с большим трудом (потому что мне самому такие простые вещи даются лишь с большим трудом, в отличие от счастливо-несчастного Кьеркегора, который, уносясь, так замечательно дирижирует неуправляемым воздушным кораблем, хотя для него это, собственно, не столь существенно и, по его же собственным понятиям, не стоило бы и заниматься тем, что для тебя несущественно) можно сказать, но которое нельзя рассказать, а потом я уже и сказать ничего не мог. Здесь же, за городом, молчание уместно еще и потому, что я приехал из Праги (из последней поездки я вернулся буквально как в опьянении, точно ехал в Цюрау, скажем, специально, чтобы протрезветь, и каждый раз, как я был уже близок к трезвости, я тотчас опять уезжал в Прагу, чтобы снова там раньше времени напиться), уместно и потому, что я нахожусь здесь долго, всегда. Само собой, такая тишина делает мой мир беднее; я всегда ощущал это как свое личное несчастье, у меня (так воплощаются символы!) в буквальном смысле не хватало дыхания, силы легких, чтобы вдохнуть разнообразие мира, который ведь, если верить зрению, открыт для меня; теперь я больше не трачу на это усилий, они не входят в мое расписание, и жизнь от этого не стала печальнее. Но сказать что-либо я способен еще меньше, чем прежде, а если и говорю, то едва ли не против своей воли.
В Кьеркегоре я, пожалуй, действительно запутался, я с удивлением заметил это, когда читал о нем у тебя. Ты прав: главная его проблема — осуществление своего брака, именно эту проблему он постоянно стремился осмыслить, я отмечал это в «Или — или», в «Страхе и трепете», в «Повторении» (последнее я прочел за эти две недели, теперь заказал «Стадии»), но — хотя Кьеркегор сейчас в каком-то смысле всегда со мной — я про это в самом деле забыл, до такой степени блуждаю где-то в других местах, хотя и не теряю до конца связи со всем этим. Чувство «телесного» сходства с ним, возникшее в какой-то мере после одной небольшой книжки «Отношение Кьеркегора к „ней“» (издательство «Инзель»[73] — у меня она здесь есть при себе, я ее тебе пошлю, но это несущественно, тут надо бы потом еще раз перепроверить), теперь совсем исчезло, тот, кто казался соседом по комнате, превратился в какую-то звезду, что характеризует как мое восхищение, так и некоторую холодность моего сочувствия. В остальном я не рискну говорить что-либо определенное, кроме названных книг, я знаю еще лишь последнюю, «Мгновение», а это действительно два совершенно разных стекла («Или — или» и «Мгновение»), сквозь которые можно исследовать эту жизнь и в одном направлении, и в обратном, и, разумеется, в обоих одновременно. Но ни в том, ни в другом случае я, конечно, не назову его только отрицательным, в «Страхе и трепете», например (это тебе надо сейчас прочесть), его положительность достигает чудовищных размеров и пасует лишь перед неким, обычно рулевым (если только это не предлог — так мне кажется), где положительность можно бы уже упрекнуть в чрезмерности; обычного человека (с которым он, кстати, умеет так на удивление хорошо говорить) он не видит, а малюет чудовищного Авраама в облаках. Но отрицательным его из-за этого все-таки нельзя назвать (если только отвлечься, может быть, от терминологии его первых книг), и кто может сказать, что же это такое — его меланхолия. Что до совершенной любви и брака, то в контексте «Или — или» они суть одно, лишь недостаток совершенной любви делает А. неспособным к совершенному браку с Б. Но первую книгу «Или — или» я все-таки еще не могу читать без внутреннего сопротивления.
Я понимаю чувствительность Оскара (если отвлечься от того, что его собирались связать вовсе не с каким-то ничтожеством, каким ему по крайней мере показался партнер) так, что он чувствует себя уязвленным (его, мол, подталкивают к чему-то, что ему с самого начала казалось неправильным), что он не ограничивается самоистязанием, но немного мучает и тебя. Таким образом, я могу его понять, это, по-моему, пустяк.
От Пика я, к счастью, пока еще ничего не получил, но, скорее всего, дружески отклоню этот соблазн, который меня не обманывает, хотя он в самом деле большой. Но тебя это не должно коснуться. (Я получил дружеское приглашение от издательства Райса, от Вольфа после первых корректур ничего больше не было.)
Заметки Либштекля о тебе были отвратительным взрывом ненависти, от обычной критики Енуфы они отличались к тому же и отвратительным стилем. Ответ, мне кажется, его только немного поддержал, потому что читателям лишь тут пришло в голову, что. можно дискутировать и о таких вещах.
Счастья и радости в Германии!
Твой Франц
(Приписка на полях:) Пожалуйста, передай привет также Феликсу и Оскару, я не знаю, смогу ли им достаточно скоро написать.
Не спрашивал ли ты Пфемферта о рубинеровском издании дневников Толстого?
О какой беготне и неприятностях ты говоришь?
Отношения со службой все еще для меня мучительны. Я останусь здесь, сколько смогу.
Большое спасибо за две твои посылки. Ты ко мне очень добр, только не говори, пожалуйста, о «перемене, немочи».
[Цюрау, конец марта 1918]
Дорогой Макс,
удивительно, что это удалось в Дрездене; как они смогли там так все это понять, я имею в виду актеров, работников театра. Удивительно и прекрасно. И мне хорошо понятно также, какое счастье иметь там родителей. Твоей жены при этом не было? Во всяком случае это были хорошие дни, и то хорошее, что там было, может на время компенсировать для тебя утраченную свободу воли. Я говорю так просто потому, что моему глазу, упрощающему все до полной опустошенности, никогда бы так хорошо не удалось разглядеть понятие свободы воли в некоей вполне определенной точке горизонта, как это удалось тебе. Впрочем, и ты можешь сохранить здесь свободу воли или по крайней мере не должен будешь поступиться ею, если ты либо заранее откажешься принимать ее как милость, либо примешь ее как милость, но будешь считать ничтожной. Такую свободу воли мы потерять не можем. И знаешь ли ты, что ты привел в движение многолетней честной работой и как необозримо далеко расходятся от нее лучи? Я говорю это для тебя, не для себя.
Спасибо за посредничество с Вольфом. С тех пор как я решил посвятить книгу моему отцу, для меня стало важным, чтобы она вышла скорее. Не потому, что это помогло бы примириться с отцом, у этой вражды такие корни, что их так просто не выдерешь, но все-таки я бы кое-что сделал, пусть и не переселился бы в Палестину, но хоть провел бы пальцем по карте. Поэтому, так как Вольф меня брать не желает, ничего не отвечает, ничего не присылает, а это, видимо, моя последняя книга, я хотел послать рукопись Райсу, который меня любезно пригласил. Я написал еще одно ультимативное письмо Вольфу, который, однако, до сих пор не ответил, а между тем дней десять тому назад пришли новые корректуры, с которых я сделал список для Райса. Надо ли мне все-таки отдать это куда-то в другое место? Между тем пришло приглашение и от Пауля Кассирера. Откуда он, кстати, знает мой адрес в Цюрау?
Не говорил ли ты с Адлером[74] и о Кьеркегоре? Для меня это теперь уже не так актуально, поскольку старые книги я давно уже не читал (я работал в саду, пользуясь хорошей погодой), а «Стадии» еще не пришли. Ты упоминаешь «отрефлектированность» и явно чувствуешь, как и я, что нужно выйти из-под власти его терминологии, его понятий. В том числе и его понимания «диалектического», или того же самого введения к «Рыцарю бесконечности» и «Рыцарю веры», или даже понятия «движения». Это понятие может перенести прямиком в счастье познания или еще на один взмах крыльев дальше. Так ли уж это оригинально. А может, за этим каким-то образом стоит Шеллинг или Гегель (обоими он с противоположных точек зрения весьма интересовался)?
Переводчик, кстати, ведет себя совершенно бесстыдно, я думал, он переиначивает только «Или — или», пользуясь молодостью автора, а оказывается, и «Стадии»! Это отвратительно, тем более что чувствуешь себя перед этим совершенно беспомощным. Но немецкий язык перевода еще не самое худшее, а в послесловии местами можно встретить и полезные замечания, просто от Кьеркегора исходит столько света, что какая-то часть его проникает на любую глубину. Впрочем, переводя Кьеркегора, этих «глубин» издательство не потревожило.
В книжной публикации («Стадий» я не знаю, но в этом смысле ведь все его книги компрометирующи) я не вижу никакого существенного противоречия с его главной целью. Цель эта неоднозначна и даже если бы со временем стала по-своему однозначной, то и эта однозначность была бы лишь частью того хаоса, в каком смешались для него дух, печаль и вера. Наверное, современники ощущали это еще яснее, чем мы. К тому