Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Письма к Максу Броду
почти одно, этот пытливый страх: «как? мы в самом деле должны стать почти что одним целым?» — и затем, когда этот страх сделал свое дело, он становится до последней глубины убедительным, неопровержимым, невыносимым. Нет, сегодня об этом больше не надо, это слишком.

Ты упоминаешь письма Демеля[93], я знаю лишь те, что из декабрьского номера, получеловечные, супружеские.

Вынужден вернуться к тому же. Ты пишешь: «Зачем бояться любви более, чем других обстоятельств жизни?» — а прямо перед этим: «В любви я прежде всего, чаще всего переживал непостоянно-божественное». Если сопоставить обе фразы, они звучат так, будто ты хотел сказать: «Почему не перед каждым кустом испытывать такой же страх, как перед горящим?»

Это ведь как если бы целью моей жизни было приобрести дом… Опять осталось незаконченным, несколько дней перерыва, усталости, легкой лихорадки (должно быть, из-за абсцесса), за окном снежная круговерть, сейчас стало лучше, поскольку сегодня вечером всплыла новая помеха — надеюсь, столь незначительная, что я смогу с ней справиться, просто ее отметив: новая соседка по столу, старая дева, ужасно напудренная и надушенная, видимо тяжело больная, к тому же нервная до предела, общительная до болтливости, как чешка отчасти обращающаяся ко мне, вдобавок плохо слышащая на ухо, обращенное ко мне (сейчас тут еще пара чехов, но они уезжают), у меня есть оружие, которое, надеюсь, меня защитит; сегодня, говоря не со мной, она упомянула, что ее любимая газета «Венков»[94], особенно ей нравятся передовицы, я в восхищении думаю об этом весь вечер. (Кстати, она приехала из Смоковца, была во многих санаториях и хвалит сверх всякой меры только один, Гримменштайн, но с марта он продан государству.) Может быть, самым хитрым методом было бы ждать, пока она сама не скажет чего-нибудь, что уже нельзя было бы взять обратно. О Гримменштайне она сказала: «Ma to zid, ale vytecne to vede»{6}, этого еще недостаточно.

Впрочем, Макс, не думай после всего, что я написал, будто я одержим манией преследования, я по опыту знаю, что свято место не бывает пусто и, если я не в седле, тогда, и только тогда, в нем оказывается мой преследователь.

Однако сейчас я заканчиваю (иначе ты до отъезда не получишь письма), хотя я не сказал того, что хотел, и даже не нашел окольной дороги от себя к тебе, которая мне, по крайней мере вначале, смутно мерещилась. Но это как раз и характеризует плохого писателя, который держит в руках то, что он хочет сообщить, словно тяжелую морскую змею, щупает справа, щупает слева — нет конца, и даже то, что он нащупал, ему не удержать. А если это к тому же еще и человек, который вернулся после ужина в свою тихую комнату и воспоминание о застольном соседстве ввергает его почти в физическую дрожь.


И еще, когда я писая письмо, я думал прежде всего о двух вариантах. Первый кажется мне невозможным, это газета «Газетт дез’ Арденнес», невозможно иметь дело с главным редактором, невозможно, гнет работы (впрочем, ты ведь не был единственным музыкальным референтом?) слишком велик, политическая позиция (каждый сотрудник такой газеты должен занимать позицию) слишком определенна, и вообще это не для тебя. Единственным преимуществом могло бы быть высокое жалованье.

Но второй, почему бы ему и не получиться? За что платит правительство? Оно настолько импровизированно и в таком трудном положении, что именно поэтому то и дело совершает совершенно замечательные вещи. И это было бы одним из таких дел, это было бы не что иное, как благодарность за то, что ты сделал, и за то, что ты, может быть (существует ли в этом смысле какое-то бюрократическое давление? Ведь бывали целые годы, когда тебя ни к чему подобному не принуждали), сделаешь. Впрочем, такие вещи случаются не только в Чехословакии, это хорошие последствия импровизаций военного пресс-ведомства.

Странно — следовало бы добавить, и это как-то связано с твоим окончательным решением относительно Берлина, хотя тут не все безусловно убедительно, — странно, что ты медлишь отдать все свои профессиональные способности, я имею в виду способности, которые хочешь применить здесь, сионизму.


Статью прилагаю, я прочел ее в поезде быстро несколько раз подряд, так бурно она написана (вплоть до нескольких уклончивых мелких завитков насчет служебных бумаг), но должно ли это относиться именно к Берлину? А не к любому ли большому городу, по крайней мере на западе, где условности, облегчающие «жизнь», неизбежно сдавливают сильней.


Ты упоминаешь свой роман в связи с занятиями каббалистикой, случайно ли это?


Стихи я получил вчера. Ты про меня помнишь. Пожалуйста, попроси Феликса и Оскара, чтобы они тоже меня не забывали, хоть я и не пишу.


Кстати, от М. я примерно неделю назад получил еще одно письмо, последнее. Она держится твердо и не меняется, примерно так же, как и ты, — ты ведь тоже не меняющийся, или, нет, женщины так о тебе не говорят. И все-таки, нет, в каком-то смысле, и это для меня особенно ценно, ты не меняешься и в отношении женщин.

[Матлиари, начало февраля 1921]
Дорогой Макс,

я послал тебе на адрес Кошеля бесконечное письмо, но оно могло прийти лишь не раньше 1 февраля. Ты его, наверное, еще получишь, а если нет, то невелика потеря, там ведь нет конца и нет середины, одно только начало, только начало. Я мог бы сейчас начать его заново, но к чему это Берлину.

Письмо оттягивалось из-за разных помех, которые в нем перечислены, но самая последняя не упомянута, ее я заподозрил, лишь когда письмо было уже отправлено. Дело в том, что я простыл, а может, и не простыл, я не знаю, каким образом мог простудиться, просто плохая погода, буря, длившаяся непрерывно уже почти две недели, попросту и без особых церемоний уложила меня в постель. Я пролежал четыре дня, сегодня еще тоже в постели, лишь сейчас, вечером, ненадолго встал. Ничего особенно скверного не было, просто из осторожности надо было перележать, я только кашлял и харкал, температура была не такая уж высокая, врач, внимательно послушав сегодня мои легкие, сказал, что там ничего нового, они даже лучше, чем несколько дней назад; тем не менее я от всего этого устал, и, если к концу пятой недели я прибавил в весе уже 4.20, завтра в лучшем случае будет то же самое. Но несмотря на достаточно сильную усталость и все помехи, я пока не хочу жаловаться, все, что было со мной за последние шесть недель, вместе взятое и сконцентрированное, не сравнится по разрушительной силе с тремя сутками в Меране, впрочем, тогда у меня, наверное, и сил было больше.

Среда.

Вчера мне помешали, но дружески, тут есть студент-медик 21 года[95], будапештский еврей, очень честолюбивый, умный, в том числе и как литератор, кстати, внешне похож на Верфеля, хотя черты его погрубее, общительный, какими бывают прирожденные врачи, антисионистски настроенный, его вожди — Иисус и Достоевский; он явился ко мне еще после девяти из главной виллы, чтобы наложить компресс (вряд ли нужный), его особая расположенность ко мне, очевидно, объясняется воздействием твоего имени, которое он очень хорошо знает. Конечно, его и кашауца очень заинтересовала возможность твоего приезда.

Что касается этой возможности, то я писал тебе в Прагу, что был бы весьма рад твоему приезду, но лишь в том случае, если ты собираешься ехать в Словакию или если ты приедешь, чтобы отдохнуть, то есть на более долгий срок. Если же ты хочешь приехать специально, из Праги, или из Брюнна, или (судя по твоим намекам, ты можешь это связать с берлинской поездкой), скажем, из Одерберга или другого отдаленного места, — пожалуйста, не надо ездить, это возложило бы на меня слишком большую ответственность!

Счастья тебе и радости в Берлине! Если я написал что-то злое о письме Демеля, то ты тут совершенно ни при чем. Любить женщину и быть недоступным страху или по меньшей мере совладать с этим страхом и вопреки ему взять женщину в жены — для меня это столь невозможное счастье, что я его — из классовой вражды — ненавижу. К тому же я знаю только письма из декабрьского номера.

И что такое вообще полупустые страхи перед полнотой жизни; они в твоей книге, они в том, как отобраны в ней времена и женщины, а сильней всего, кстати, в первых стихотворениях; так сильно, как в «Поцелуе», ты еще не высказывался; я, впрочем, лишь начинаю читать эту книгу, с ясной головой, в первый за недели хороший день и в первый день, когда я начал вставать.

Если ты приедешь, не захватишь ли одну из каббалистических книг, наверное, это на еврейском?

Твой Ф.

[Матлиари, начало марта 1921]
Дражайший Макс,

видимо, писем больше не будет, я ведь приеду через две недели и тогда, наверное, смогу ответить на вопросы твоего письма устно.

Получив твое письмо, которое во многом меня задело, я мысленно ответил настоящей вспышкой, но на бумагу это не излилось, у меня лежало несколько писем, нуждающихся в ответе (я не ответил на них до сих пор), будапештец, о котором я в прошлый раз писал, долгое время требовал почти постоянного общения, но прежде всего навалилась усталость, я часами лежу в шезлонге в состоянии полудремы, в каком ребенком видел дедушку с бабушкой. Чувствую я себя неважно, хотя врач утверждает, что легкие у меня наполовину залечены, но, по-моему, дела у меня вдвое хуже, я никогда еще так не кашлял, никогда так не задыхался, никогда не чувствовал такой слабости. Не спорю, в Праге было гораздо хуже; но если иметь в виду, что внешние обстоятельства, если не считать разных помех, на сей раз были довольно благоприятны, то я вообще не представляю, каким образом что-то может еще улучшиться.

Но глупо и заносчиво так говорить и принимать это так всерьез. В разгар небольшого приступа кашля его поневоле считаешь крайне важным; но, когда он отпустит, к нему можно относиться иначе. Когда темнеет, ты еще зажжешь свечу, но, когда она догорит, ты будешь тихо сидеть в темноте. Именно потому, что в доме отца нашего горниц много, не следует поднимать шума.

Я уже рад, что уезжаю отсюда, наверное, это надо было сделать еще месяц назад, но я так тяжел на подъем и так много людей здесь относятся ко мне с непонятной расположенностью, что, если бы мне продлили отпуск еще, я бы остался здесь дольше, тем более погода сейчас наконец улучшается. В лесу есть павильон, где можно иногда лежать, раздевшись до пояса,

Скачать:TXTPDF

почти одно, этот пытливый страх: «как? мы в самом деле должны стать почти что одним целым?» — и затем, когда этот страх сделал свое дело, он становится до последней глубины