— Да на кой они нам сдались? — уже закричал высокий охранник. — Вы ведете себя, как ребенок, и только усугубляете. Чего вы добиваетесь? Вы что думаете, что такое большое дело, как ваш чертов процесс, быстрее закончится, если вы с нами, с охраной, будете спорить о законности и ордерах на арест? Мы кто? Мы — низовые сотрудники, вообще почти ничего не смыслим в документах и к вашему делу никакого отношения не имеем, просто нам платят за то, чтобы мы по десять часов в день вас сторожили.
Вот и все, и больше мы никто, но при этом мы способны понимать, что те серьезные органы, в которых мы служим, прежде чем издать постановление о каком-то таком аресте, очень тщательно разрабатывают основания для этого ареста и личность арестованного. Ошибок тут не бывает. Наши органы, насколько я их знаю, а я знаю только самые нижние этажи, вовсе не занимаются какими-то там поисками виновных, но вина, как это и прописано в законе, сама притягивает их, и приходится высылать нас, охранников. Таков закон. И где тут может быть какая-то ошибка?
— Я не знаю такого закона.
— Тем хуже для вас, — сказал охранник.
— И не исключено, что он действует только в ваших головах, — К. хотел как-то проникнуть в мысли охранников, повернуть их в свою пользу или уцепиться за них. Но охранник спорить не стал, сказав лишь:
— Вы еще почувствуете, как он действует.
Тут вмешался Франц:
— Смотри, Виллем, сам признает, что не знает закона, и при этом утверждает, что невиновен.
— Ты совершенно прав, — сказал второй, — но до него же ничего не доходит.
К. больше не отвечал; кому это нужно, думал он, еще больше заморочивать себе голову, общаясь тут с нижними органами — сами признались, что они оттуда. Не все ли равно, что́ они говорят о вещах, в которых просто ничего не понимают.
И такая их уверенность возможна только при их глупости. Несколько слов с человеком моего уровня прояснят все несравненно лучше, чем самые долгие разговоры с этими. Он несколько раз прошелся взад-вперед по остававшейся свободной части комнаты; старуха на той стороне притащила к окну деда, который был еще вдвое старше ее, и держала его, обхватив руками. Это представление надо было заканчивать.
— Отведите меня к вашему начальнику, — сказал К.
— Не раньше, чем он этого захочет, — сказал охранник, которого назвали Виллемом. — А теперь я вам советую, — прибавил он, — пойти в свою комнату, вести себя тихо и ждать, какие на ваш счет будут распоряжения.
Мы вам советуем не отвлекаться на бесполезные мысли, а собраться: вам будут предъявлены серьезные претензии. Вы не проявили к нам такого отношения, какого заслуживала наша любезность; вы забыли, что уж кто бы мы ни были, но по крайней мере сейчас, в сравнении с вами, мы свободные люди, а это немалое преимущество. Тем не менее мы готовы, — если у вас есть деньги, — принести вам легкий завтрак из кафе напротив.
К. некоторое время стоял молча, не отвечая на это предложение. Может быть, если он откроет дверь в следующую комнату или даже дверь в прихожую, эти двое просто не посмеют его удерживать, может быть, если довести дело до крайностей, все разрешится самым простым образом.
Но ведь может быть и так, что они его все же схватят, а уж после такого унижения будут потеряны и все его преимущества по отношению к ним, которые он в определенном смысле все-таки сейчас еще сохранял. Поэтому он предпочел определенность такого решения, к которому должен был привести естественный ход вещей, и вернулся в свою комнату, причем ни с его стороны, ни со стороны охранников не было больше произнесено ни слова.
Он упал на кровать и взял с умывального столика красивое яблоко, которое он с вечера припас на завтрак. Теперь это и был весь его завтрак, но, как он уверил себя, откусив первый, большой кусок, уж во всяком случае — лучший, чем завтрак из грязного ночного кафе, который он мог бы получить в виде поблажки от этих охранников.
Он чувствовал себя спокойно и уверенно; хотя половину рабочего дня он сегодня будет отсутствовать в банке, но при том сравнительно высоком положении, которое он там занимает, это ему легко простят. Следует ли приводить в оправдание действительные причины?
Он собирался так и поступить. А если ему не поверят, что в данном случае было бы вполне естественно, он может призвать в свидетели фрау Грубах или же обоих этих стариков с той стороны, которые сейчас, наверное, находятся на марше от того окна к этому. Удивительно было — по крайней мере, если следовать логике охранников, это было удивительно, — что они загнали его в его комнату и оставили одного, а ведь у него здесь десятки возможностей покончить с собой.
Впрочем, он тут же спросил себя, на этот раз следуя своей логике, из-за чего? какие у него могли бы быть причины это сделать? Может быть, из-за того, что эти двое засели в соседней комнате и перехватили его завтрак?
Это было настолько нелепо — кончать с собой, — что если бы даже он и захотел, он не смог бы совершить подобной нелепости. И, не будь ограниченность охранников столь явной, можно было бы предположить, что и они так же убеждены в этом, потому и оставили его без надзора, не видя тут никакой опасности.
Но вот сейчас они могли бы увидеть, если бы хотели, как он идет к стенному шкафчику, в котором у него стоит бутылочка хорошего шнапса, как для начала он опрокидывает стопочку в качестве замены завтраку, а потом и вторую — для того, чтобы укрепиться духом; последнее — просто на всякий случай, на тот невероятный случай, если бы оказалось, что это нужно было сделать.
Окрик из соседней комнаты так испугал его, что у него зубы клацнули о стекло; «К надзирателю!» — так он звучал. Его испугал только крик — короткий, отрывистый военный окрик, которого он никак не ожидал от этого охранника Франца. А сам приказ он очень одобрял. «Наконец-то!» — крикнул он в ответ, запер шкафчик и сразу поспешил в соседнюю комнату. Там стояли эти два охранника, и они, так, словно это было само собой разумеющимся, погнали его назад.
— Вы в своем уме? — кричали они. — Вы собираетесь явиться к надзирателю в пижаме? Да он вам таких всыпет — и нам заодно!
— Да оставьте меня, к черту! — закричал К., которого уже оттеснили к платяному шкафу. — Если меня берут из кровати, так нечего ожидать, что я буду в парадном костюме.
— Это не оправдание, — сказали охранники, которые, едва только К. начинал кричать, становились невозмутимо спокойны, даже почти печальны и этим сбивали его — или, в каком-то смысле, приводили в чувство. Он еще бурчал: «Смехотворные церемонии!» — но уже снимал сюртук со стула; некоторое время он держал его обеими руками, словно представляя на утверждение охранникам. Те покачали головами.
— Надо черный сюртук, — сказали они.
В ответ К. швырнул сюртук на пол и сказал, сам не зная, что имеет в виду:
— Это же еще не основное слушание.
Охранники усмехнулись, но стояли на своем:
— Надо черный сюртук.
— Ну, если это ускорит дело, то меня это устраивает, — сказал К., сам открыл шкаф, долго рылся в богатом гардеробе и выбрал свой лучший черный костюм — с талией, восхищавшей его знакомых; выбрал также рубашку и начал тщательно одеваться. Втайне он надеялся на ускорение всего этого дела в связи с тем, что охранники забыли заставить его принять ванну.
Однако ведь они могли случайно об этом и вспомнить; К. наблюдал за ними, но им это, естественно, и в голову не пришло, зато Виллем не забыл послать Франца к надзирателю с сообщением о том, что К. одевается.
Совершив полный туалет, он должен был пройти, на шаг впереди Виллема, через пустую соседнюю комнату в следующую; обе створки двери, ведущей туда, были уже открыты.
В этой комнате, как было точно известно К., с недавнего времени жила некая фрейлейн Бюрстнер, машинистка, которая обычно уходила на работу очень рано, возвращалась домой поздно, и их общение с К. заходило не намного дальше обмена приветствиями. Теперь ночной столик был передвинут от ее кровати в центр комнаты, и за ним сидел надзиратель. Он сидел, закинув ногу на ногу и одну руку — за спинку стула.[1]
В углу комнаты стояли трое молодых людей и рассматривали фотографии фрейлейн Бюрстнер, воткнутые в висевшую на стене рогожку. На шпингалете открытого окна висела белая блузка. Из противолежащего окна вновь свешивались те же старик и старуха, но общество там увеличилось: за их спинами, возвышаясь над ними горой, стоял мужчина в распахнутой на груди рубахе, теребя и пощипывая рыжеватую бородку.
— Йозеф К.? — спросил надзиратель, возможно, лишь для того, чтобы перевести рассеянный взгляд К. на себя.
К. кивнул.
— Для вас, очевидно, события сегодняшнего утра были большой неожиданностью? — спросил надзиратель и при этом передвинул обеими руками несколько предметов, которые лежали на ночном столике — свечу, спички, книгу и подушечку с иголками, — словно как раз эти вещи ему требовались для дознания.
— Конечно, — сказал К., и его охватило чувство облегчения: наконец-то напротив него сидит разумный человек, с которым он может обсудить этот казус. — Конечно, это для меня была неожиданность, но отнюдь не большая.
— Не большая неожиданность? — переспросил надзиратель и переставил теперь свечу в центр столика, расположив остальные предметы вокруг нее.
— Вы, возможно, не так меня поняли, — поспешил заметить К. — Я имею в виду, — тут он остановился и осмотрелся по сторонам в поисках какого-нибудь стула. — Я могу все-таки сесть? — спросил он.
— Это не обязательно, — ответил надзиратель.
— Я имею в виду, — продолжил теперь К., не затягивая больше паузы, — что это была для меня, конечно, большая неожиданность, но когда ты уже прожил на этом свете тридцать лет и всего должен был добиваться сам, как это пришлось мне, то это закаляет, и ты перестаешь относиться к неожиданностям слишком всерьез. К сегодняшним — в особенности.[2]
— Почему к сегодняшним в особенности?
— Я не хочу сказать, что я смотрю