вас сердечно». – «Я всегда радуюсь, – отвечал он, – когда слышу, что сочинения мои приносят пользу или удовольствие благородным душам».
Мы сели перед камином, Боннет на больших своих креслах, а я на стуле подле него. «Подвиньтесь ближе, – сказал он, приставляя к уху длинную медную трубку, чтобы лучше слышать, – чувства мои тупеют». Я не могу от слова до слова описать вам разговора нашего, который продолжался около трех часов. Довольствуйтесь некоторыми отрывками.
Боннет очаровал меня своим добродушием и ласковым обхождением. Нет в нем ничего гордого, ничего надменного. Он говорил со мною как с равным себе и всякий комплимент мой принимал с чувствительностию. Душа его столь хороша, столь чиста и неподозрительна, что все учтивые слова кажутся ему языком сердца: он не сомневается в их искренности. Ах! Какая разница между немецким ученым и Боннетом! Первый с гордою улыбкою принимает всякую похвалу как должную дань и мало думает о том человеке, который хвалит его, но Боннет за всякую учтивость старается платить учтивостию. Правда, что бой между нами не мог быть равен: я говорил с философом, всему свету известным и всеми превозносимым, а он говорил с молодым, обыкновенным, неизвестным ему человеком.
Боннет позволил мне переводить его сочинения на русский язык. «С чего же вы думаете начать?» – спросил он. «С „Созерцания природы“ („Contemplation de la Nature“), – отвечал я, – которое по справедливости может быть названо магазином любопытнейших знаний для человека». – «Никогда не приходило мне на мысль, – сказал он, – чтобы это сочинение было так благосклонно принято публикою и переведено на столько языков. Вы знаете (из предисловия к „Contemplation“), что я хотел бросить его в камин. Но переведя „Палингенезию“, вы переведете лучшее и полезнейшее мое сочинение. Ах, государь мой! В нашем веке много неверующих!» – Ему неприятно, что на английский и немецкий язык переведено «Созерцание натуры» без его ведома. «Когда автор еще жив, – сказал он, – то надлежало бы у него спроситься». – Боннет хвалит один Спаланцаниев перевод, а немецким переводчиком, профессором Тициусом, весьма недоволен, потому что сей ученый германец думал поправлять его и собственные свои мнения сообщал за мнения сочинителевы. Я сказал Боннету, что Тициус, несмотря на свою ученость, во многих местах не понимал его. Например, начало: «Je m’élève à la Raison Eternelle»[131], перевел он: «Ich erhebe mich zu der ewigen Vernunft»[132]: грубая ошибка! Вместо «Vernunft» надлежало бы сказать «Ursache»; под словом «raison» разумел автор причину, а не разум. Боннет пожал плечами, услышав от меня о сей ошибке.
Он любит Лафатера, хвалит его сердце и таланты, но не советует никому учиться у него философии. – Лафатер, будучи недавно в гостях у Боннета, вдруг схватил с него парик и сказал сыну своему, который приехал вместе с ним: «Смотри, Генрих! Где ты увидишь такую голову, там учись мудрости».
Говоря о честолюбии авторском, Боннет сказал: «Пусть сочинители ищут славы! Трудяся для собственной своей выгоды, они приносят пользу человечеству, ибо премудрый творец неразрывным союзом соединил частное благо с общим».
Жан-Жака называет он великим ритором, слог его – музыкою, а философию – воздушным замком. Будучи усердным патриотом, Боннет не может простить согражданину своему, что он в «Lettres écrites de la Montagne»[133] не пощадил женевского правительства.
«В целой Европе, – говорит Боннет, – не найдете вы такого просвещенного города, как Женева; наши художники, ремесленники, купцы, женщины и девушки имеют свои библиотеки и читают не только романы и стихи, но и философические книги». – И я могу сказать, что женевские парикмахеры твердят наизусть целые тирады из Вольтера и что женевские дамы в доме у господина К * слушают с великим вниманием одного молодого графа, Мартенева друга, когда он изъясняет им тайну творения.
Боннет вызвался словесно или письменно объяснить для меня те места в своих сочинениях, которые покажутся мне темными, но я избавлю его от сего труда.
Почтенный старец проводил меня до крыльца. – Знаете ли, как в просвещенной Женеве обыкновенно зовут его? Инсектом – для того, что он писал о насекомых!
Женева, января 23, 1790
В здешней маленькой республике начинаются несогласия. Странные люди! Живут в спокойствии, в довольстве и всё еще хотят чего-то. Ныне слышал я пышную проповедь на текст: «Если забуду тебя,
о Иерусалим! то да забудет себя рука моя и да прилипнет язык к гортани моей, если ты не будешь главным предметом моей радости!»[134] Разумеется, что Иерусалим значил Женеву. Проповедник говорил о любви к отечеству, доказывал, что республика их счастлива со всех сторон, что для соблюдения сего благополучия всем гражданам должно жить в согласии и что на сем общем согласии основывается личная безопасность каждого. В церкви было множество людей, а особливо женщин, хотя ритор обращался всегда к братьям, а не к сестрам. Все вокруг меня вздыхали, все плакали – я сам несказанно был тронут, видя слезы красавиц, матерей и супруг.
Вот письмо к Боннету, писанное мною вчера поутру:
«Monsieur,
Jе prends la liberté de Vous écrire, parce que je crois qu’une petite lettre, quoique écrite en mauvais français, Vous importunera moins qu’une visite qui pourroit interrompre Vos occupations quelques moments de plus.
J’ai relu encore une fois Votre „Contemplation“ avec toute l’attention possible. Oui, Monsieur, je puis dire sans ostentation, que je me sens capable de traduire cet excellent ouvrage sans le défigurer, ni même affoiblir beaucoup l’énergie de Votre style; mais pour conserver toute la fraicheur des beautés, qui se trouvent dans l’original, il faudroit être un second Bonnet, ou doué de son génie. D’ailleurs notre langue, quoique fort riche, n’est pas assez cultivée, et nous avons encore très peu de livres de philosophie et de physique écrits ou traduits en russe. Il faudra faire de nouvelles compositions, et même créer de nouveaux noms, ce que les Allemands ont été obligés de faire, quands ils ont commencé à écrire en leur langue; mais sans être injuste envers cette dernière, dont je connois toute l’énergie et la richesse, je dirai que la nôtre a plus de souplesse et d’harmonie. Le sentiment de l’utilité de mon travail me donnera la force nécessaire pour en surmonter les difficultés.
Vous êtes toujours si clair, et Vos expressions sont si précises, que pour à présent je n’ai qu’à Vous remercier de la permission, que Vous avez bien voulu me donner, de m’adresser à Vous, en cas que quelque chose dans Votre ouvrage m’emharassât. Si j’ai de la peine, ce sera de rendre clairement en russe ce qui est très clair en fran-cois, pour peu que l’on sache ce dernier.
Je me propose aussi de traduire Votre „Palingénésie“. J’ai un ami (Mr. N. N. à Moscou), qui s’estime heureux, ainsi que moi, d’avoir lu et médité Vos ouvrages, et qui m’aidera dans mon agréable travail; et peut être que dans l’instant même où j’ai l’honneur de Vous écrire, il s’occupe à traduire un chapitre de Votre „Contemplation“ ou de Votre „Palingénésie“, pour en faire un présent à son ami, à son retour dans sa patrie.
En présentant au Public ma traduction, je dirai: „Je l’ai vu lui-même“, et le lecteur m’enviera dans son coeur.
Daignez agréer mes remerciemens de l’accueil favorable que Vous avez eu la bonté de me faire, et le respect profond, avec lequel je suis,
Monsieur,
Votre très humble
et très obéissant serviteur
N.N.»[135].
Вот ответ:
«Si je n’avois pas su, Monsieur, que vous êtes Russe de naissance, je ne m’en serois pas douté à la lecture de votre obligeante lettre. Vous maniez notre langue comme un François qui l’a cultivée, et je ne puis trop me féliciter d’avoir rencontré un Traducteur aussi capable que vous l’êtes de rendre bien son original. Vous ne rendrez sûrement pas moins bien la „Palingénésie“ que la „Contemplation“, et ces deux ouvrages vous devront un honneur auquel l’Auteur sera extrêmement sensible, celui d’être connu d’une Nation que votre patriotisme désire d’éclairer, et qui est très susceptible d’instruction.
J’ai, Monsieur, un plaisir à vous demander; ce seroit d’accepter pour lundi prochain, 25 du courant, un petit dîner philosophique dans ma retraite champêtre. Si ce jour peut vous convenir, je vous attendrois sur le midi, et nous nous entretiendrions ensemble d’un travail dont je vous suis si redevable. Veuilles me donner un mot de réponse.
Je suis charmé d’apprendre que vous ayez à Moscow un Ami inspiré par les mêmes vues qui vous animent, et la satisfaction qu’il goûte à me lire et à me méditer, m’en donne beaucoup à moi-même.
Agréez les assurances bien vraies des sentimens pleins d’estime et de considération avec lesquels j’ai l’honneur d’être,
Monsieur,
Votre très humble
et très obéissant serviteur
Le Contemplateur d. l. Nature»[136].
Женева, 26 января 1790
День вчера был очень хорош, и я отправился в Жанту пешком, но скоро небо помрачилось и сильный дождь принудил меня искать убежища. Я зашел в крестьянский домик, где многочисленное семейство сидело за обедом. Хозяин, узнав причину нечаянного посещения моего, принес мне стул из другой горницы и просил меня отведать картофелей, сваренных его женою, Я отведал, похвалил и положил вилку. – «Что же вы не едите?» – «Я иду обедать в Жанту, к г. Боннету», – «К господину Боннету? Итак, вы с ним знакомы?» – «Знаком, хотя очень недавно». – «Какой добрый человек! Все поселяне любят его сердечно, а бедные называют отцом и благодетелем». – «Он помогает им?» – «Конечно; никто еще не уходил от него с печальным лицом». – «Итак, он много раздает денег?» – «Очень много; и, сверх того, говорит всегда так ласково, так умно, так хорошо, что у всякого слезы на глазах навертываются и всякому хочется схватить и поцеловать руку его». – «Правда, правда, батюшка!» – сказал большой сын моего хозяина. – «Правда», – повторила молодая жена его, взглянув на мужа и на меня… – Дождь перестал, и я пошел, изъявив благодарность мою гостеприимному и добросердечному поселянину. Итак, женевский мудрец не только по сочинениям, но и по делам своим есть друг человечества!
Я нашел его в саду, но он тотчас повел меня в дом, приметив на кафтане моем следы дождевых капель, – посадил в кабинете своем перед камином и велел мне греть ноги, боясь, чтобы я не простудился. Судите по сему