где что думал, где что чувствовал – и едва не забыл того времени, в которое запираются городские ворота. – Простите, друзья мои! Если вы здоровы, то я доволен судьбою и, получив от вас письмо, забуду все теперешнее горе! Простите! – Вот последняя строка из Женевы! – Марта 1.
Горная деревенька в Pays de Gez
Марта 4, 1790, в полночь
Ныне после обеда поехали мы из Женевы, в двуместной английской карете, которую нанял я до самого Лиона за четыре луидора с талером, и по гладкой прекрасной дороге приближились к Юре. Вся грусть моя исчезла; тихое веселье – неописанное, сладкое удовольствие заступило место ее в моем сердце. Никогда еще не путешествовал я так приятно, с такою удобностию. Добрый товарищ, покойная карета, услужливый извозчик, перемена места – мысль о том, что скоро увижу, – все это привело меня в самое счастливейшее расположение, и каждый новый предмет оживлял мою радость. Беккер был так же весел, как и я; кучер наш был так же весел, как и мы. Прекрасный выезд!
Там, где гора Юра за несколько тысячелетий перед сим расступилась на своем основании, с таким треском, от которого, может быть, Альпы, Апеннин и Пиренеи задрожали, въехали мы во Францию при страшном северном ветре и были встречены осмотрщиками, которые с величайшею учтивостию сказали, что им должно видеть наши вещи. Я отдал Беккеру ключ от моего чемодана и пошел в корчму. Там перед камином сидели монтаньяры, или горные жители. Они взглянули на меня гордо и оборотились опять к огню, но, услышав приветствие мое: «Bonjour, mes amis!» («Здравствуйте, друзья!»), приподняли свои шляпы, раздвинулись и дали мне место подле огня. Важный вид их заставил меня думать, что люди, живущие между скал, на пустых утесах, под шумом ветров, не могут иметь веселого характера; мрачное уныние будет всегда их свойством – ибо душа человека есть зеркало окружающих его предметов.
Эта пограничная корчма есть живой образ бедности. Вместо крыльца служат два дикие камня, один на другой положенные и на которые должно взбираться, как на альпийскую гору; внутри нет ничего, кроме голых стен, превеликого стола и десяти или двенадцати толстых отрубков или чурбанов, называемых стульями; пол кирпичный – но он почти весь выломан. – Через несколько минут пришел Беккер и начал говорить со мною по-немецки. Старик, который сидел за столом и ел хлеб с сыром, протянул уши, улыбнулся и сказал: «Даичь! Даичь!», давая нам разуметь, что он знает, каким языком мы говорим между собою. «Не удивляйтесь, – продолжал старик, – я служил несколько кампаний в Немецкой земле и в Нидерландах, под начальством храброго саксонского маршала153. Вы, конечно, слыхали о сражении при Фонтенуа154: там ранили меня в левую руку. Смотрите – я не могу поднять ее выше этого». – «Почтенный воин! – сказал я, подошедши к нему и взяв его за правую руку. – Дозволь мне посмотреть на тебя». – Инвалид усмехнулся. «Давно ли ты в отставке, добрый старик?» – спросил Беккер. – «Тридцать лет, – отвечал он, – много времени! не правда ли, барин? Мой фельдмаршал давно лежит в земле». – «Мы видели гроб его». – «Вы видели гроб его? Где?» – «В Стразбурге, мой друг». – «В Стразбурге? Это далеко отсюда; я не дойду туда – а мне хотелось бы поклониться его праху. Он был герой, государи мои – генерал, каких ныне уже нет и быть не может. Солдаты любили в нем отца. Я, как теперь, смотрю на него: какой взор! Какой голос! В день нашей победы его возили на тележке – жестокая болезнь не позволяла ему сесть на лошадь, – однако ж он повелевал, ободрял, и мы дрались, как львы, как отчаянные. Я забыл рану мою и тогда уже упал на землю, когда вся наша армия в один голос воскликнула победу и когда неприятели бежали от нас, как робкие зайцы. Какой день! Какой день!» – Старик поднял вверх голову, и более двадцати лет свалилось в одну минуту с плеч его; число морщин на ветхом лицо уменьшилось; тусклые глаза стали светлее, и осьмидесятилетний воин с толстою своею клюкою готов был маршировать против всех соединенных армий Европы. Я спросил вина, налил ему рюмку и сказал: «Здоровье храбрых, заслуженных ветеранов!» – «И молодых путешественников!» – примолвил старик с улыбкою и выпил до дна. – Мы узнали от него, что он живет у своего внука в одной из горных деревень, ходил в гости к другому внуку и зашел в корчму отдохнуть. Между тем нам должно было ехать. Я хотел было дать ему экю, но побоялся оскорбить благородную гордость старого героя. Он проводил нас до крыльца и кричал осмотрщикам: «Я надеюсь, государи мои, что вы были учтивы против иностранных господ!» – «Конечно!» – отвечали они со смехом и пожелали вам счастливого пути, не требуя с нас ни копейки.
Мы долго ехали отверстием Юры, которая с обеих сторон дороги возвышалась, как гранитная стена, – и на сих страшных утесах, над головами нашими, по узеньким тропинкам ходили люди, согнувшись под тяжелыми ношами или гоня перед собою навьюченных ослов. Нельзя без ужаса смотреть на них; кажется, что они всякую секунду готовы упасть. – Нас остановили в первой французской крепости, Фор де л’Еклюз, которую можно назвать неприступною, потому что со всех сторон ограждают ее неизмеримые пропасти и крутизны. Сто человек могут защитить эту крепость против десяти тысяч неприятелей. Тамошний гарнизон состоит изо ста пятидесяти инвалидов, под командою старого майора, который должен был подписать имя свое на пропуске нашем. Я позабыл сказать вам, что мне дали в Женеве паспорт – следующего содержания:
«Nous Syndics et Conseil de la Ville et Republique de Genève, certifions à tous ceux qu’il appartiendra que Monsieur K. âgé de 24 ans, Gentilhomme. Russe, lequel allant voyager en France, afin qu’en son Voyage il ne lui soit fait aucun déplaisir, ni moleste. Nous prions, et affectueusement requérons, tous ceux qu’il appartiendra, et auxquels il s’adressera, de lui donner libre et assuré passage dans les Lieux de leur Obéissance, sans lui faire, ni permettre être fait, aucun trouble ni empêchement, mais lui donner toute l’aide et l’assistance qu’ils desire-roient de nous, envers ceux qui de leur part nous se-roient recommandés. Nous offrons de faire le semblable toutes les fois que nous en serons requis. En foi de quoi nous avons donné les Présentes sous notre Sceau et Seing de notre Secrétaire, ce premier Mars Mil sept cent quat-revingt dix.
Par mesdits seigneurs syndics et conseil
Puerari»[157].
Итак, если кто-нибудь оскорбит меня во Франции, то я имею право принести жалобу Женевской республике и она должна за меня вступиться! Но не думайте, чтобы великолепные синдики из отменной благосклонности дали мне эту грамоту: всякий может получить такой паспорт. –
Ночью приехали мы к тому месту, которое называется la perte du Rhone, вышли из кареты и хотели спуститься на берег реки, но добросердечный извозчик не пустил нас, уверяя, что один несчастливый шаг может стоить нам жизни. Недалеко от дороги светился огонь. Мы нашли там маленький домик и постучались у ворот. Через минуту явилось шесть или семь человек, которые, услышав, что нам надобно, взяли фонари и повели или, лучше сказать, понесли нас вниз по каменному утесу. При слабом свете фонарей видели мы везде страшную дичь. Ветер шумел, река шумела – и все вместе составляло нечто весьма оссианское. С обеих сторон ряды огромных камней сжимают Рону, которая течет с ужасною быстротою и с ревом. Наконец сии навислые стены сходятся, и река совершенно скрывается под ними; слышен только шум ее подземного течения. По камням, образующим над него высокий свод, можно ходить без всякой опасности. В нескольких саженях оттуда она опять вытекает с клубящеюся пеною, мало-помалу расширяется, стремится уже не так быстро и светлеет между берегов своих. – Тут пробыли мы около сорока минут и возвратились к карете, заплатив гривен шесть нашим провожатым[158].
Проехав еще версты четыре, остановились мы ночевать в одной маленькой деревеньке. В трактире отвели нам очень хорошую и чисто прибранную комнату; развели в камине огонь, через час приготовили ужин, состоявший из шести или семи блюд с десертом. Внизу веселились горные жители и пели простые свои песни, которые, соединяясь с шумом ветра, приводили душу мою в уныние. Я вслушивался в мелодии и находил в них нечто сходное с нашими народными песнями, столь для меня трогательными. Пойте, горные друзья мои, пойте и приятностию гармонии услаждайте житейские горести! Ибо и вы имеете печали, от которых бедный человек ни за какою горою, ни за какою пропастью укрыться не может. И в вашей дикой стороне друг оплакивает друга, любовник – любовницу. – Трактирщица рассказала нам следующий анекдот.
Все девушки здешней деревни заглядывались на любезного Жана; все молодые люди засматривались на милую Лизету. Жан с самого младенчества любил одну Лизету, Лизета любила одного Жана. Родители их одобряли сию взаимную нежную склонность, и счастливые любовники надеялись уже скоро соединиться навеки. В один день, гуляя по горам вместе с другими молодыми людьми, пришли они на край ужасной стремнины. Жан схватил Лизету за руку и сказал ей: «Удалимся! Страшно!» – «Робкий! – отвечала она с усмешкою. – Не стыдно ли тебе бояться? Земля тверда под ногами. Я хочу заглянуть туда», – сказала, вырвалась у него из рук, приближилась к пропасти, и в самую ту минуту камни под ее ногами покатились. Она ахнула – хотела схватиться, но не успела – гора трещала – все валилось – несчастная низверглась в бездну, и погибла! – Жан хотел броситься за нею – ноги его подкосились – он упал без чувств на землю. Товарищи его побледнели от ужаса – кричали: «Жан! Жан!», но Жан не откликался; толкали его, но он молчал; приложили руку к сердцу – оно не билось – Жан умер! Лизету вытащили из пропасти; черепа не было на голове ее; лицо… Но сердце мое содрогается… – Отец Жанов пошел в монахи. Мать Лизетина умерла с горести.
6 марта 1790
В пять часов утра выехали мы вчера из горной деревеньки. Страшный ветер грозил беспрестанно опрокинуть нашу карету. Со всех сторон окружали нас пропасти, из которых каждая напоминала мне Лизету и Жана, – пропасти, в которые нельзя смотреть без ужаса. Но я