Скачать:TXTPDF
История государства Российского. Том I. Письма русского путешественника. Повести.Николай Михайлович Карамзин

сдержал его и написал следующее:

АЛИНА

О дар, достойнейший небес,

Источник радости и слез,

Чувствительность! Сколь ты прекрасна,

Мила – но в действиях несчастна!..

Внимайте, нежные сердца!

В стране, украшенной дарами

Природы, щедрого творца,

Где Сона светлыми водами

Кропит зеленые брега,

Сады, цветущие луга,

Алина милая родилась;

Пленяла взоры красотой,

А души ангельской душой;

Пленяла – и сама пленилась.

Одна любовь в любви закон,

И сердце в выборе не властно;

Что мило, то всегда прекрасно;

Но нежный юноша, Милон,

Достоин был Алины нежной;

Как старец, в младости умен,

Любезен всем, от всех почтен.

С улыбкой гордой и надежной

Себе подруги он искал;

Увидел – вольности лишился:

Алине сердцем покорился;

Сказав: «Люблю!», ответа ждал…

Еще Алина слов искала,

Боялась сердцу волю дать,

Но все молчанием сказала. –

Друг друга вечно обожать

Они клялись чистосердечно.

Но что в минутной жизни вечно?

Что клятва? – Искренний обман!

Что сердце? – ветреный тиран!

Оно в желаньях своевольно

И самым счастьем – недовольно.

И самым счастьем! – Так Милон,

Осыпанный любви цветами,

Ее нежнейшими дарами,

Вдруг стал задумчив. Часто он,

Ласкаемый подругой милой,

Имел вид томный и унылый

И в землю потуплял глаза,

Когда блестящая слеза

Любви, чувствительности страстной

Катилась по лицу прекрасной;

Как в пламенных ее очах

Стыдливость с нежностью сражалась,

Грудь тихо, тайно волновалась

И розы тлели на устах.

Чего ему недоставало?

Он милой был боготворим!

Прекрасная дышала им!

Но верх блаженства есть начало

Унылой томности в душах;

Любовь, восторг, холодность смежны.

Увы! Почто ж сей пламень нежный

Не вместе гаснет в двух сердцах?

Любовь имеет взор орлиный:

Глаза чувствительной Алины

Могли ль премены не видать?

Могло ль ей сердце не сказать:

«Уже твой друг не любит страстно»?

Она надеется (напрасно!)

Любовь любовью обновить:

Ее легко найти исканьем,

Всегдашней ласкою, стараньем;

Но чем же можно возвратить?

Ничем! В немилом все немило.

Алина та же, что была,

И всех других пленять могла,

Но чувство друга к ней простыло;

Когда он с нею, скука с ним,

Кто нами пламенно любим,

Кто прежде сам любил нас страстно,

Тому быть в тягость наконец

Для сердца нежного ужасно!

Милон не есть коварный льстец:

Не хочет больше притворяться,

Влюбленным без любви казаться

И дни проводит розно с той,

Которая одна, без друга,

Проводит их с своей тоской,

Увы! Несчастная супруга

В молчании страдать должна…

И скоро узнает она,

Что ветреный Милон другою

Любезной женщиной пленен;

Что он сражается с собою

И, сердцем в горесть погружен,

Винит жестокость злой судьбины![289]

Удар последний для Алины!

Ах! Сердце друга потерять

И счастию его мешать

В другом любимом им предмете

Лютее всех мучений в свете!

Мир хладный, жизнь противны ей;

Она бежит от глаз людей…

Но горесть лишь себя находит

Во всем, везде, где б ни была!..

Алина в мрачный лес приходит

(Несчастным тень лесов мила!)

И видит храм уединенный,

Остаток древности священный;

Там ветр в развалинах свистит.

И мрамор желтым мхом покрыт;

Там древность божеству молилась;

Там после, в наши времена,

Кровь двух любовников струилась:

Известны свету имена

Фальдони, нежныя Терезы;[290]

Они жить вместе не могли

И смерть разлуке предпочли.

Алина, проливая слезы,

Равняет жребий их с своим

И мыслит: «Кто, любя, любим,

Тот должен быть судьбой доволен;

В темнице и в цепях он волен

Об друге сладостно мечтать

В разлуке, в горестях питать

Себя надеждою счастливой.

Неблагодарные! Зачем,

В жару любви нетерпеливой

И в исступлении своем,

Вы небо смертью оскорбили?

Ах! Мне бы слезы ваши были

Столь милы, как… любовь моя!

Но счастьем полным насладиться,

Изменой вдруг его лишиться

И в тягость другу быть, как я…

В подобном бедствии нас должно

Лишь богу одному судить!..

Когда мне здесь уже не можно

Для счастия супруга жить,

Могу еще, назло судьбине,

Ему пожертвовать собой!»

Вдруг обнаружились в Алине

Все признаки болезни злой,

И смерть приближилась к несчастной.

Супруг у ног ее лежал,

Неверный слезы проливал

И снова, как любовник страстный,

Клялся ей в нежности, в любви;

(Но поздно!) говорил:

«Живи, Живи, о милая! для друга!

Я, может быть, виновен был!» –

«Нет! – томным голосом супруга

Ему сказала, – ты любил,

Любил меня! И я сердечно,

Мой друг, благодарю тебя!

Но если здесь ничто не вечно,

То как тебе винить себя?

Цвет счастья, жизнь, ах! все неверно!

Любви блаженство столь безмерно,

Что смертный был бы самый бог,

Когда б продлить его он мог…

Ничто, ничто моей кончины

Уже не может отвратить!

Последний взор твоей Алины

Стремится нежность изъявить

Но дай ей умереть счастливо;

Дай слово мне – спокойным быть,

Снести потерю терпеливо

И снова для любови жить!

Ах! Если ты с другою будешь

Дни в мирных радостях вести,

Хотя Алину и забудешь,

Довольно для меня!.. Прости!

Есть мир другой, где нет измены,

Нет скуки, в чувствах перемены:

Там ты увидишься со мной

И там, надеюсь, будешь мой!..»

Навек закрылся взор Алины.

Никто не мог понять причины

Сего внезапного конца,

Но вы, о нежные сердца,

Ее, конечно, угадали!

В несчастьи жизнь нам не мила…

Спросили медиков, узнали,

Что яд Алина приняла…

Супруг, как громом пораженный,

Хотел идти за нею вслед,

Но, гласом дружбы убежденный,

Остался жить. Он слезы льет

И сею горестною жертвой

Суд неба и людей смягчил;

Живой Алине изменил,

Но хочет верным быть ей мертвой!

Париж, июня… 1790

Скажу вам нечто о парижском Народном собрании, о котором так много пишут теперь в газетах. В первый раз пришел я туда после обеда; не знал места, хотел войти в большие двери вместе с членами, был остановлен часовым, которого никакие просьбы смягчить не могли, и готовился уже с досадою воротиться домой, но вдруг явился человек в темном кафтане, собою очень некрасивый взял меня за руку и, сказав: «Allons, Mr., allons!»[291], ввел в залу. Я окинул глазами все предметы…………… Большая галерея, стол для президента и еще два для секретарей по сторонам; напротив кафедра; кругом лавки, одна другой выше; вверху ложи для зрителей. Заседание еще не открывалось. Вокруг меня было множество людей, по большей части неопрятно одетых – с растрепанными волосами, в сертуках. Шумели, смеялись около часа. Зрители хлопали в ладоши, изъявляя нетерпение. Наконец тот самый человек, который ввел меня[292], подошел к президентскому столу, взял колокольчик, зазвонил – и все, закричав: «По местам! По местам!», разбежались и сели. Один я остался середи залы – подумал, что мне делать, и сел на ближней лавке; но через минуту подошел ко мне церемониймейстер в черном кафтане и сказал: «Вы не можете быть здесь!» Я встал и перешел на другое место. Между тем один из членов, г. Андре, читал на кафедре предложение Военной комиссии. Его слушали со вниманием; я также, но недолго, потому что проклятый черный кафтан опять подлетел ко мне и сказал: «Государь мой! Вы, конечно, не знаете, что в этой зале могут быть только одни члены». – «Куда же мне деваться, г. м.?» – «Подите в ложи». – «А если там нет места?» – «Подите домой или куда вам угодно». – Я ушел, но в другой раз высидел в ложе пять или шесть часов и видел одно из самых бурных заседаний. Депутаты духовенства предлагали, чтобы католическую религию признать единственною или главною во Франции. Мирабо оспоривал, говорил с жаром и сказал: «Я вижу отсюда то окно, из которого сын Катерины Медицис стрелял в протестантов264!» Аббат Мори вскочил с места и закричал: «Вздор! Ты отсюда не видишь его». Члены и зрители захохотали во все горло. Такие непристойности бывают весьма часто. Вообще в заседаниях нет нималой торжественности, никакого величия, но многие риторы говорят красноречиво. Мирабо и Мори вечно единоборствуют, как Ахиллес и Гектор.

На другой день после споров о католической религии явились в лавках бумажные табакерки à l’abbé Maury:[293] отворите крышку – выскочит аббат. Таковы французы: на всякий случай у них готова выдумка. – Расскажу вам другой анекдот в сем роде. В тот самый день, как Собрание определило выдать ассигнации, я был в театре. Играли старую оперу «Башмашника», которому во втором акте надлежало петь известный водевиль. Вместо того он запел новые стихи, в похвалу короля и Народного собрания, с припевом:

L’argent caché ressortira,

Par le moyen des assignats[294].

Зрители были вне себя от удовольствия и заставили актера десять раз повторять: «L’argent caché ressortira». Им казалось, что перед ними лежат уже кучи золота!

Париж, июня… 1790

Вы помните, что Йорик сказал министру Б* о характере французов: «Они слишком важны!» Министр удивился, но разговор вдруг перервался, и забавный Йорик не изъяснил нам своей мысли. Кажется, об афинском народе было сказано, что он важными делами шутил, как безделками, а безделки считал важными делами; то же самое можно сказать о французах, которые не обижаются сходством с афинским народом. Вспомните жаркие, но смешные споры о древней и новой литературе265, которыми Версальский двор и весь Париж занимался; вспомните историю глукистов, пиччинистов, месмеристов266 и согласитесь, что в некотором смысле Йорик мог утверждать свой парадокс. Но французы имеют характер, вопреки его старым шиллингам, qui, à force d’être polis, n’ont plus d’empreinte[295][296] – имеют даже более других народов. Я говорил об этом с г-жою Н* и после выразил мысли свои в письме к ней. Вот перевод:

«Скажу: огонь, воздух – и характер французов описан. Я не знаю народа умнее, пламеннее и ветренее вашего. Кажется, будто он выдумал или для него выдумано общежитие: столь мила его обходительность и столь удивительны его тонкие соображения в искусстве жить с людьми! Сие искусство кажется в нем любезною природою. Никто, кроме его, не умеет приласкать человека одним видом, одною вежливою улыбкою. Напрасно англичанин или немец захотел бы учиться ей перед зеркалом: на лице их она чужая, принужденная. Я хочу жить и умереть в моем любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции, где иностранец часто забывается, что он не между своими. Говорят, что здесь трудно найти искреннего, верного друга… Ах! Друзья везде редки; и чужеземцу ли искать их, тому, кто, подобно комете, являясь, исчезает? Дружба есть потребность жизни; всякий хочет для нее предмета надежного. Но все, чего по справедливости могу требовать от чужих людей, француз предлагает мне с ласкою, с букетом цветов. Ветреность, непостоянство, которые составляют порок его характера, соединяются в нем с любезными свойствами души, происходящими[297] некоторым образом от сего самого порока. Француз непостоянен – и незлопамятен; удивление, похвала может скоро ему наскучить; ненависть также. По ветрености оставляет он доброе, избирает вредное; зато сам первый смеется над своею ошибкою – и даже плачет, если надобно. Веселая безрассудность есть милая подруга жизни его. Как англичанин радуется открытию нового острова, так француз радуется острому слову. Чувствителен до крайности, страстно влюбляется в истину, в славу, в великие предприятия; но любовники непостоянны! Минуты его жара, исступления, ненависти могут иметь страшные следствия, чему примером служит революция. Жаль, если эта ужасная политическая перемена должна переменить и характер народа, столь веселого, остроумного, любезного!»

Это писано для дамы, и для француженки, которая ахнула бы от ужаса и закричала: «Северный варвар!», если бы я сказал ей, что французы не остроумнее, не любезнее других.

Я оставил тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностию! Среди шумных явлений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной, смотрел на твое волнение с тихою душою, как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали

Скачать:TXTPDF

сдержал его и написал следующее: АЛИНА О дар, достойнейший небес, Источник радости и слез, Чувствительность! Сколь ты прекрасна, Мила – но в действиях несчастна!.. Внимайте, нежные сердца! В стране, украшенной