очень нежен. «Если это не будет вам противно», – отвечала француженка с приятным движением головы. «Господин трактирщик! – закричал мой Б* повелительным голосом. – Вы, конечно, не заставите нас жаловаться на худой обед?» – «Увидите», – отвечал швейцар с некоторою досадою, поправив на голове своей шапку. – «Швейцары – добрые люди, – сказала француженка с улыбкою, сев за накрытый стол, – только немного грубоваты». Поставили кушанье. Б* резал, раздавал и всячески старался услуживать даме и сыну ее. Он не мог утерпеть, чтобы не спросить у нее, по ком носит она траур. «По брате, – отвечала француженка со вздохом. – Он писал ко мне из Т* о своей болезни; я поехала к нему с маленьким своим Пьером и – нашла его лежащего во гробе». Тут обтерла она слезу, которая выкатилась из правого глаза ее, как сказал бы Йорик. – «А в каких летах был ваш братец?» – спросил Б* и заставил меня от досады повернуться на стуле. – «Старее меня пятью годами», – отвечала она и обтерла другую слезу, блиставшую на нижней реснице левого глаза ее. «Господин Б*! – сказал я. – Вы оскорбляете чувствительность госпожи NN горестными воспоминаниями». – «Я этого не думал, – отвечал он, покрасневши, – право, не думал. Простите меня, сударыня!» – «Рана в сердце моем так еще свежа, – сказала она, – что кровь не переставала из нее литься». – Маленький Пьер бросил ложку, посмотрел на мать, встал, подбежал к ней, начал целовать ее руку и между поцелуями взглядывал на нее так умильно и говорил ей так нежно: «Маменька, не плачьте! Не плачьте, любезная маменька!» – что я пошел в карман за белым платком, а Б* в восторге вскочил со стула, схватил руку ее, которою обнимала она сына своего, и прижал ее к своим губам. В самую сию секунду вошел трактирщик. «Ба! что это? – сказал он грубым голосом. – Я думал, что вы обедаете». Никто не отвечал ему. Госпожа NN высвободила свою руку (на которой осталось розовое пятно) и томным взором наказала чувствительного Б* за нескромный жар его. «Вели подать нам кофе», – сказал я трактирщику; но он стоял как вкопанный, выпучив глаза на француженку, которой бледные щеки, от внутреннего ее движения, покрылись алым румянцем. Между тем она указала маленькому Пьеру место его. Б* сел на свое, и мы принялись за десерт. Госпожа NN успокоилась и рассказала нам, что она возвращается теперь к своему мужу, который родом швейцар, но по торговым делам жил долгое время во Франции и, будучи в Т*, влюбился в нее, сыскал ее любовь, женился на ней и переехал жить в К*. «Он очень счастлив, сударыня, – сказал я, – имея такую супругу; но он, конечно, достоин своего счастия, потому что вы нашли его достойным любви вашей». – Тут кучер объявил нам, что лошади впряжены. Надобно было расплатиться с трактирщиком и проститься с нежною француженкою. Она позволила нам расцеловать своего Пьера, из чего вышла опять чувствительная сцена, и вот каким образом. В самую ту минуту, как Б* обнимал маленького Пьера, резвая белка, прыгавшая по столу, вскочила ему на голову и передними своими лапками так ласково ухватила его за нос, что он закричал. Госпожа NN ахнула, а трактирщик, стоявший у дверей, захохотал во все горло. Белку стащили с головы моего приятеля, и маленький Пьер, вертя ее за хвост, кричал: «Ах, белка! Злая белка! На что ты схватила за нос господина Б*?» Учтивый приятель мой уверял госпожу NN, что ему не приключилось в самом деле никакого вреда, кроме испуга. «Ах, государь мой! – сказала она. – Я вижу кровь, я вижу кровь!» – и белым своим платком обтерла две красные капли на его переносице. «Ах, сударыня! – отвечал Б*, будучи тронут до глубины сердца. – Как мне благодарить вас за вашу попечительность! Воспоминание о ней будет для меня всегда приятнейшим воспоминанием; и самой вашей белки я никогда не забуду». Госпожа NN подарила ему трубочку английского пластыря, желая, чтобы целительная сила его загладила преступление ее зверька. Тут мы снова простились, получив от нее адрес ее и записав ей наши имена. Маленький Пьер проводил нас до кареты. Милая француженка смотрела из окна, когда мы садились. «Простите, сударыня, простите!» – кричал ей Б*. – «Простите!» – отвечала она. – «Простите!» – кричал маленький Пьер, кивая головою. – Мы поехали и долго еще говорили о любезной госпоже NN, которая в воображении моего Б* затемнила образ молодой госпожи из Ивердона. —
Проезжая через одну деревню, увидели мы великое стечение народа, велели кучеру остановиться, вышли из кареты и втерлись в толпу. Тут вязали одного молодого человека, который со слезами просил, чтобы его освободили. «Что такое он сделал?» – спросили мы. – «Он украл, украл два талера в лавке, – отвечали нам вдруг человека четыре, – у нас никогда не бывало воровства; это бродяга, пришедший из Германии; его надобно наказать». – «Однако ж он плачет, – сказал я, – добродушные швейцары! Пустите его!» – «Нет, его надобно наказать, чтобы он перестал красть», – отвечали мне. – «По крайней мере, добродушные швейцары, накажите его так, как отцы наказывают детей своих за их проступки», – сказал я и пошел к своей карете. – Может быть, ни в какой земле, друзья мои, не бывает так мало преступлений, как в Швейцарии, а особливо воровства, которое считается здесь за великое злодеяние. О разбоях и убийствах совсем не слышно; мир и тишина царствуют в счастливой Гельвеции. —
Спускаясь с высокой горы, которая висит над городом, мог я обнять глазами великое пространство; и все сие пространство усеяно щедротами натуры. Здесь мы ночуем, а завтра поутру будем в Цирихе.
Цирих
С отменным удовольствием подъезжал я к Цириху; с отменным удовольствием смотрел на его приятное местоположение, на ясное небо, на веселые окрестности, на светлое, зеркальное озеро и на красные его берега, где нежный Геснер рвал цветы для украшения пастухов и пастушек своих; где душа бессмертного Клопштока наполнялась великими идеями о священной любви к отечеству, которые после с диким величием излились в его «Германе»; где Бодмер собирал черты для картин своей «Ноахиды» и питался духом времен патриарших; где Виланд и Гете в сладостном упоении обнимались с музами и мечтали для потомства, где Фридрих Штолберг, сквозь туман двадцати девяти веков, видел в духе своем древнейшего из творцов греческих, певца богов и героев, седого старца Гомера, лаврами увенчанного и песнями своими восхищающего греческое юношество, – видел, внимал и в верном отзыве повторял песни его на языке тевтонов;[97] где наш Л* бродил с любовною своею грустию и всякий цветочек со вздохом посвящал веймарской своей богине. —
Мы приехали сюда в десять часов утра. В трактире под вывескою «Ворона» отвели нам большую светлую комнату. Обширное Цирихское озеро разливается у нас перед глазами, и почти под самыми нашими окнами вытекает из него река Лиммата, которой шумное и быстрое стремление приятным образом отличается от тихой зыби вод его; прямо против нас, за озером, стоят высокие горы в утес; далее, в сторону, видны Швицкие, Унтервальденские и другие высочайшие и снегом покрытые горы, составляющие для меня совершенно новое зрелище: и все это могу я видеть вдруг, сидя под окном в своей комнате. – Нам принесли кушанье. После обеда пойду – нужно ли сказывать, к кому?
В 9 часов вечера. Вошедши в сени, я позвонил в колокольчик, и через минуту показался сухой, высокий, бледный человек,{94} в котором мне нетрудно было узнать – Лафатера. Он ввел меня в свой кабинет. Услышав, что я тот москвитянин, который выманил у него несколько писем, Лафатер поцеловался со мною – поздравил меня с приездом в Цирих – сделал мне два или три вопроса о моем путешествии – и сказал: «Приходите ко мне в шесть часов; теперь я еще не кончил своего дела. Или останьтесь в моем кабинете, где можете читать и рассматривать, что вам угодно. Будьте здесь как дома». – Тут он показал мне в своем шкапе несколько фолиантов с надписью: «Физиогномический кабинет» – и ушел. Я постоял, подумал, сел и начал разбирать физиогномические рисунки. Между тем признаюсь вам, друзья мои, что сделанный мне прием оставил во мне не совсем приятные впечатления. Ужели я надеялся, что со мною обойдутся дружелюбнее и, услышав мое имя, окажут более ласкового удивления? Но на чем же основывалась такая надежда? Друзья мои! Не требуйте от меня ответа, или вы приведете меня в краску. Улыбнитесь про себя на счет ветреного, безрассудного самолюбия человеческого и предайте забвению слабость вашего друга. – Лафатер раза три приходил опять в кабинет, запрещал мне вставать со стула, брал книгу или бумагу и опять уходил назад. Наконец вошел он с веселым видом, взял меня за руку и повел – в собрание цирихских ученых, к профессору Брейтингеру, где рекомендовал меня хозяину и гостям как своего приятеля. Небольшой человек с проницательным взором, – у которого Лафатер пожал руку сильнее, нежели у других, – обратил на себя мое внимание. Это был Пфенингер, издатель «Христианского магазина» и Лафатеров друг. При первом взгляде показалось мне, что он очень похож на С. И. Г.,{95} и хотя, рассматривая лицо его по частям, увидел я, что глаза у него другие, лоб другой и все, все другое, однако ж первое впечатление осталось, и мне никак не можно было разуверить себя в сем сходстве. Наконец я положил, что, хотя и нет между ними сходства в наружной форме частей лица, однако ж оно должно быть во внутренней структуре мускулов!! Вы знаете, друзья мои, что я еще и в Москве любил заниматься рассматриванием лиц человеческих, искать сходства там, где другие его не находили, и проч., и проч., а теперь, будучи обвеян воздухом того города, который можно назвать колыбелью новой физиогномики, метопоскопии, хиромантии, подоскопии,{96} – теперь и вы бойтесь мне на глаза показаться! – Честные швейцары курили табак и пили чай, а Лафатер рассказывал им о свидании своем с Неккером. Послушаем, что он говорит о нем. «Если бы хотел я вообразить совершенного министра, то представил бы себе Неккера. Лицо, голос и движения не изменяют у него сердцу. Вечное спокойствие есть его стихия. Однако ж он не