– сказала, вырвалась у него из рук, приближилась к пропасти, и в самую ту минуту камни под ее ногами покатились. Она ахнула – хотела схватиться, но не успела – гора трещала – все валилось – несчастная низверглась в бездну – и погибла! – Жан хотел броситься за нею – ноги его подкосились – он упал без чувств на землю. Товарищи его побледнели от ужаса – кричали: «Жан! Жан!», но Жан не откликался; толкали его, но он молчал; приложили руку к сердцу – оно не билось – Жан умер! Лизету вытащили из пропасти; черепа не было на голове ее; лицо… Но сердце мое содрогается… – Отец Жанов пошел в монахи. Мать Лизетина умерла с горести.
6 марта 1790
В пять часов утра выехали мы вчера из горной деревеньки. Страшный ветер грозил беспрестанно опрокинуть нашу карету. Со всех сторон окружали нас пропасти, из которых каждая напоминала мне Лизету и Жана, – пропасти, в которые нельзя смотреть без ужаса. Но я смотрел в них и в этом ужасе находил некоторое неизъяснимое удовольствие, которое надобно приписать особливому расположению души моей. Жерло всякой бездны обсажено острыми камнями, а во глубине или внизу нередко видна прекрасная мурава, орошаемая каскадами. Дерзкие козы спускаются туда и щиплют зелень. В иных местах на вершине скал зарастают травою печальные остатки древних рыцарских замков, бывших в свое время неприступными. Там богиня Меланхолия во мшистой своей мантии сидит безмолвно на развалинах и неподвижными очами смотрит на течение веков, которые один за другим мелькают в вечность, оставляя едва приметную тень на земном шаре. – Такие мысли, такие образы представлялись душе моей – и я по целым часам сидел в задумчивости, не говоря ни слова с моим Беккером.
Дорога в сих диких местах так широка, что две кареты могут свободно разъехаться. Надлежало рассекать целые каменные горы, для того чтобы провести ее: подумайте об ужасном труде и миллионах, которых она стоила! Таким образом, трудолюбие и политическое просвещение народов торжествует, так сказать, над естеством, и гранитные преграды, как прах, рассыпаются под секирою всемогущего человека, который за безднами и за горами ищет подобных себе нравственных существ, чтобы с гордою улыбкою сказать им: «И я живу на свете!»{118}
Наконец мне душно стало в карете – я ушел пешком далеко, далеко вперед и в лесу встретил четырех молодых женщин, которые все были в зеленых амазонских платьях, в черных шляпах; все белокурые и прекрасные лицом. Я остановился и смотрел на них с удивлением. Они также взглянули на меня, и одна из них сказала с лукавою усмешкою: «Берегите свою шляпу, государь мой! Ветер может унести ее». Тут я вспомнил, что мне надлежало снять шляпу и поклониться красавицам. Они засмеялись и прошли мимо. – Это были путешествующие англичанки: четвероместная карета ехала за ними. Впрочем, нам встречалось не много проезжих.
Вчера ввечеру спустились мы в пространные равнины. Я почувствовал некоторую радость. Долго представлялись глазам моим необозримые цепи высоких гор, и вид плоской земли был для меня нов. Я вспомнил Россию, любезное Отечество, и мне казалось, что она уже недалеко. «Так лежат поля наши, – думал я, предавшись сему мечтательному чувству, – так лежат поля наши, когда весеннее солнце растопляет снежную одежду их и оживляет озими, надежду текущего года!» – Вечер был прекрасный; умолкли горные ветры; приятная теплота разливалась в лучах заходящего светила. Но вдруг пришло мне на мысль, что друзей моих, может быть, нет на свете – прощайте, все приятные чувства! Я желал возвратиться на горы и слушать шум ветра. —
В самых диких местах, в самых беднейших деревеньках находили мы хорошие трактиры, сытный стол и чистую комнату с камином. За обед обыкновенно брали с нас двоих семьдесят су (около рубля двадцати копеек), а за ужин и ночлег – восемьдесят или восемьдесят пять су, что составит на наши деньги рубли полтора. Две вещи отменные приметил я во французских обержах: первое, что в ужин не подают супа, следственно – on soupe sans soupe; второе, что на столе кладут только ложки с вилками, предполагая, что у всякого путешественника есть свой нож. – Нигде не видал я таких мерзостных надписей, как в сих трактирах. «Для чего вы их не стираете?» – спросил я однажды у хозяйки. «Мне не случилось взглянуть на них, – отвечала она, – кто станет читать такой вздор?»
В одном маленьком местечке нашли мы великое стечение народа. «Что у вас делается?» – спросил я. – «Сосед наш Андрей, – отвечала мне молодая женщина, – содержатель трактира под вывескою „Креста“, сказал вчера в пьянстве перед целым светом, что он плюет на нацию. Все патриоты взволновались и хотели его повесить, однако ж наконец умилостивились, дали ему проспаться и принудили его ныне публично в церкви на коленях просить прощения у милосердного господа. Жаль мне бедного Андрея!»
Лион, 9 марта 1790
За две мили открылся нам Лион. Рона, которая снова явилась подле дороги, и в обширнейшем течении, вела нас к сему первоклассному французскому городу, отделяя Брес от Дофине, одной из пространнейших французских провинций, которую вдали венчают покрытые снегом горы, отрасли Савойских гигантов. – Издали казался Лион не так велик, каков он в самом деле. Пять или шесть башен подымались из темной громады зданий. – Когда мы подъехали ближе, открылась нам набережная Ронская линия, состоящая из великолепных домов в пять и шесть этажей: вид пышный! – Уворот нас остановили. Осмотрщик весьма учтиво спросил, нет ли у нас товаров, и после отрицательного ответа заглянул в каретный ящик, поклонился и отошел прочь, не дотронувшись до наших чемоданов. Мы въехали в набережную улицу – и я вспомнил берег Невы. Длинный деревянный мост перегибается через Рону, а на другой стороне реки рассеяны прекрасные летние домики, окруженные садами. Проехав мимо театра, огромного здания, остановились мы в «Hôtel de Milan».[153] Четыре человека бросились отвязывать наши чемоданы, и в минуту все было внесено в дом, хотя нам еще не отвели комнаты. Трактирщица встретила нас с такою улыбкою, какой не видал я ни на немецких, ни на швейцарских лицах. К несчастию, все горницы были заняты, кроме одной, весьма темной. Приветливая хозяйка уверила нас, что на другой день отведет нам прекрасную. «Так и быть!» – сказали мы и оделись на скорую руку, чтобы идти в комедию. Между тем слуга, который прибирал комнату, желая украсить ее в глазах наших, уведомил нас, что в ней недавно жила чернобровая и черноглазая красавица, приехавшая из Константинополя.
В пять часов пришли мы в театр и взяли билет в партер. Ложи, паркет, раек – все было наполнено людьми. Вестрис,{119} первый парижский танцовщик, в последний раз обещал веселить лионскую публику легкостию своих ног. Все шумело вокруг нас и над нами, как улей пчел. Необыкновенная вольность удивила меня. Если в ложе или в паркете какая-нибудь дама вставала с своего места, то из партера кричали в несколько голосов: «Садись! Прочь! A bas! A bas!» Вокруг нас было не много порядочных людей, и для того уговорил я Беккера идти в паркет; но нам сказали, что там совсем нет места, и один молодой человек провел нас в ложу третьего этажа, где нашли мы даму и знакомца нашего, барона Баельвица, гофмейстера принцев шварцбургских, которые в тот же день приехали в Лион и остановились также в «Hôtel de Milan». Дама предложила мне место подле себя, но я боялся потеснить ее и вошел в другую маленькую ложу, над самою сценою, где никого не было. Занавес поднялся; представляли комедию «Les Plaideurs».[154]{120} Я слышал только половину слов и не столько занимался пиесою, сколько теми людьми, которые беспрестанно приходили ко мне в ложу и опять уходили. Лишь только опустили занавес, со всех сторон высыпали на сцену актеры и актрисы в неглиже, танцовщики и танцовщицы, и проч., и проч. Одни обнимались или плясали, другие смеялись, иные кричали: «Новый спектакль!» Вестрис в пастушьем платье прыгал, как резвая коза. Музыка снова заиграла – все театральные герои рассыпались – занавес поднялся – начался балет – Вестрис показался – рукоплескания, как гром, раздались во всех концах театра. Правду сказать, искусство сего танцовщика удивительно. Душа сидит у него в ногах, вопреки всем теориям испытателей естества человеческого, которые ищут ее в мозговых фибрах.{121} Какая фигура! Какая гибкость! Какое равновесие! Никогда не думал я, чтобы танцовщик мог доставить мне столько удовольствия! Таким образом, всякое искусство, подходящее к совершенству, приятно душе нашей! – Плеск восхищенных французов заглушал музыку. В положении страстного любовника, которого душа в томных вздохах сливается с душою любовницы, сокрылся Вестрис от глаз зрителей, поцеловал свою пастушку и бросился отдыхать на лавку. Играли еще комедию в один акт, самую пустую. Начался новый балет – Вестрис снова показался – и снова гремела хвала при каждом движении ног его. Между тем сели подле меня два человека, одетые по-дорожному. Вот разговор:
Один (оборотясь ко мне). Подле нас в ложе сидит русский?
Я (взглянув в другую ложу). Один немец, другой датчанин, третьего не знаю.
Один. По крайней мере я имею честь говорить с русским?
Я. Я русский.
Другой. Быть не может; вы француз. Я. Я русский.
Один. О! У вас в России живут весело. Не правда ли?
Я. Очень весело.
Я. Около трех часов.
Я. Из Женевы.
Один. А! Прекрасный город! Что говорят там о Неккере?
Я. По большей части хвалят его.
Один. Куда вы едете? Я. В Париж.
Другой. В Париж? Браво! Браво! Мы сейчас оттуда. Что за город! А, государь мой! Какие удовольствия вас там ожидают! Удовольствия, о которых здесь, в Лионе, не имеют понятия. Вы, конечно, остановились в «Hôtel de Milan»? И мы там же. (Своему товарищу.) Mon ami, nous partons demain? («Мы завтра поедем?»)
Один. Oui.
Другой. Правда, надобны деньги…
Один. Что ты говоришь! Русские все богаты, как Крезы; они без денег в Париж не ездят.
Другой. Как будто я не знаю этого! Правда, можно и с небольшими деньгами жить весело, быть всякий день в театре, на гульбищах.
Один. Пять-шесть тысяч ливров в месяц – по нужде довольно. Ах! Я более издерживал!
Другой. Браво, Вестрис! Браво!
Один. Прекрасно! C’est dommage qu’il soit bête. Je le connois très bien. («Жаль, что он превеликая скотина. Я его знаю».) Граф Мирабо имел дело,{122} сказывают…
Другой. С маркизом…
Один. За что?
Другой. Маркиз зацепил его за живое в Национальном собрании. (Оборотясь