место сего чудного поединка. Выслушайте историю. Обри Мондидье, гуляя один в лесу недалеко от Парижа, был зарезан и схоронен под деревом. Собака несчастного, которая оставалась дома, побежала ночью искать его, нашла в лесу могилу, узнала, кто погребен тут, и несколько дней не сходила с места. Наконец голод заставил ее возвратиться в Париж. Она пришла к Обриеву другу Ардильеру и жалким воем давала ему чувствовать, что общего друга их уже нет на свете! Ардильер накормил ее, ласкал, но горестная собака не переставала визжать, лизала ему ноги, брала его за кафтан, тащила к дверям. Ардильер решился идти за нею – из улицы в улицу, за город, в лес, к высокому дубу. Тут начала она визжать еще сильнее и рыть лапами землю. Друг Обриев с горестным предчувствием видит могилу, велит слуге своему копать и находит тело несчастного. Через несколько месяцев собака встречается с убийцею, которого все историки называют рыцарем Макером; бросается на него,[225] лает, грызет, так что с великим трудом могли оттащить ее. В другой, в третий раз то же; собака, всегда смирная, только против одного человека делается злобным тигром. Люди удивляются, говорят; вспомнили ее привязанность к господину; вспомнили, что Макер в разных случаях оказывал ненависть к покойнику. Другие обстоятельства умножают подозрение. Доходит до короля. Он желает видеть собственными глазами—ивидит, что собака, ласкаясь ко всем придворным, с визгом кусает Макера. В тогдашние времена поединок решил судьбу обвиняемых, если доказательства были неясны. Карл назначает день, место; рыцарю дают булаву и пускают собаку. Жестокий бой начинается. Макер заносит руку, хочет разить, но собака увертывается, хватает его за горло – и злодей, падая на землю, признается королю в своем злодеянии. Карл V, желая для потомства сохранить память верной собаки, которая столь чудесно открыла тайное убийство, велел в Бондийском лесу соорудить ей мраморный монумент и вырезать следующую надпись: «Жестокие сердца! Стыдитесь: бессловесное животное умеет любить и знает благодарность. А ты, злодей! В минуту преступления бойся самой тени своей!» – Итак, Карл справедливо назван Мудрым. – Когда история людей, наполненная злодеяниями, выпадет из рук моих, я стану читать историю собак и утешусь!
Отчего в Париже назвали одну улицу Адскою? Лудовик Святой, добрый государь (если бы он только не ездил воевать в Азию и в Африку{211}), подарил ученикам Бруновым[226] небольшой домик с садом, близ старинного дворца, построенного королем Робертом и давно уже оставленного. Скоро разнесся в Париже слух, что нечистые духи живут в Робертовых палатах, шумят, стучат цепями и воют страшным образом, что одно зеленое чудовище, сверху человек, а снизу змея, ходит по комнатам, ночью выбегает на улицу и бросается на людей. Лудовик, слыша такие ужасы, рассудил за благо отдать сей дворец картезианцам с условием, чтобы они выгнали оттуда злых духов. Зеленое чудовище вдруг скрылось, и добрые монахи жили покойно в своем огромном доме, но улица и доныне называется Адскою.
Я проехал оттуда в улицу Милькёр, где Франциск I жил несколько времени в маленьком домике, чтоб быть соседом прекрасной герцогини д’Этамп, которая владела его нежным сердцем. Он украсил свои комнаты живописью, эмблемами, надписями в честь и славу любви. «Я видел еще многие из сих девизов, – говорит Соваль, – но помню только один: пламенное сердце, изображенное между альфы и омеги; что, без сомнения, значило: „Оно будет всегда пылать“». Бани герцогини д’Этамп служат ныне конюшнею. Шляпный мастер варит себе кушанье в спальне Франциска I, а в кабинете его восторгов (cabinet de délices) живет сапожник.
Старинный закон не велит во Франции выпускать на улицу свиней. Любопытны ли вы знать причину? В улице Мальтуа вам скажут ее. Там молодой король Филипп, сын Лудовика Толстого, ехал верхом. Вдруг откуда ни взялась свинья и бросилась под ноги лошади его: лошадь споткнулась, Филипп упал и на другой день умер.
Шотланец Ла (Law) прославил улицу Кенкампуа: тут раздавались билеты его банка. Страшное множество людей всегда теснилось вокруг бюро, чтобы менять луидоры на ассигнации. «Тут горбатые торговали своими горбами; то есть позволяли ажиотёрам писать на них и в несколько дней обогащались. Слуга покупал экипаж господина своего; демон корыстолюбия выгонял философа из ученого кабинета и заставлял его вмешиваться в толпу игроков, чтобы покупать мнимые ассигнации. Сон исчез, осталась простая бумага, и автор сей несчастной системы умер с голоду в Венеции, быв за несколько времени перед тем роскошнейшим человеком в Европе», – Мерсье в «Картине Парижа».
Путешествие мое кончилось улицею Арфы, de la Harpe, где я видел остатки древнего римского здания, известного под именем Palais de Thermes:[227] огромную залу с круглым сводом, вышиною в сорок футов. Историки думают, что это здание древнее времен Иулиановых; по крайней мере Иулиан жил в нем, когда галльские легионы назвали его римским императором. Великолепные сады, бассейны, водоводы, о которых говорят старинные летописи, все стерто и заглажено рукою времени. Тут жили французские цари Кловисова поколения; тут заключены были любезные дочери Карла Великого за их нежные слабости; тут, при королях второго поколения,{212} знатные парижские дамы видались с своими обожателями; тут ныне выкармливают голубей для продажи. «Кстати, – подумал я. – Голубь есть Венерина птица».
В этой же улице славился пирожник Миньйо, которого воспел Буало в сатире своей:
…Mignot, c’est tout dire, et dans le monde entier
Jamais empoisonneur ne sut mieux son métier…[228]
Пирожник рассердился на сатирика, жаловался в суде; но, будучи только осмеян судьями, вздумал мстить поэту иным образом: уговорил аббата Коттеня сочинить сатиру на Буало, напечатал ее и разослал с пирогами по всему городу.
ОПЕРНОЕ ЗНАКОМСТВО
Я пришел в Оперу с немцем Реинвальдом. «Entrez dans cette loge. Messieurs»[229] – В ложе сидели две дамы с кавалером св. Лудовика. «Останьтесь здесь, государи мои, – сказала нам одна из них, – видите, что у нас нет ничего на головах; в других ложах найдете женщин с превысокими уборами, которые совсем закроют от вас театр». – «Мы вас благодарим», – отвечал я и сел позади ее. Учтивость ее возбудила мое внимание: я с обеих сторон заглядывал ей в лицо. Между тем товарищ мой начал говорить со мною по-русски: и дамы, и кавалер посмотрели на нас, услышав неизвестные звуки. Я имел удовольствие найти в учтивой даме белокурую молодую красавицу. Черный цвет платья оттенивал белизну лица; голубая ленточка извивалась в густых, светлых, ненапудренных волосах; букет роз алел на лилеях груди. – «Хорошо ли вам?» – спросила у меня с улыбкою любезная незнакомка. – «Нельзя лучше, сударыня». – Но кавалер, который сидел рядом с нею, беспрестанно повертываясь с стороны в сторону, беспокоил Реинвальда. «Я здесь ни за что не останусь, – сказал мой немец, – проклятый француз натрет мне на коленях мозоли», – сказал и ушел. Белокурая незнакомка посмотрела на дверь и на меня. «Ваш товарищ недоволен нашею ложею?»
Я. Ему хочется быть прямо против сцены.
Незнакомка. А вы с нами?
Я. Если позволите.
Незнакомка. Вы очень милы.
Кавалер св. Лудовика. Я только теперь приметил, что у вас на груди розы; вы их любите?
Незнакомка. Как не любить? Они служат эмблемою нашего пола.
«От них совсем нет запаха», – сказал он, распуская и сжимая свои ноздри.
Я. Извините – я далее, а чувствую.
Незнакомка. Вы далее? Да что ж вам мешает быть поближе, если розы для вас приятны? Здесь есть место… Вы англичанин?
Я. Если англичане имеют счастие вам нравиться, то мне больно назваться русским.
Кавалер. Вы русский? Видите, что я угадал, сударыня! J’ai voyagé dans le nord; je me connois aux accens; je vous l’ai dit dans le moment.[230]
Незнакомка. Я, право, думала, что вы англичанин. Je raffole de cette nation.[231]
Кавалер. Нельзя ошибиться тому, кто, подобно мне, был везде и знает языки. У вас в России говорят немецким языком?
Я. Русским.
Кавалер. Да, русским; все одно.
«Все места заняты, – сказала красавица, взглянув на партер. – Тем лучше! Я люблю людей».
Кавалер. Иначе вы были бы неблагодарны.
«Как досадно! – думал я. – Он сорвал у меня с языка это слово».
Кавалер. Только, по Моисееву закону, вам надобно ненавидеть женщин.
Незнакомка. Почему же?
Кавалер. Любовь за любовь, ненависть за ненависть. Незнакомка (с усмешкою). Я христианка. Однако ж это правда: женщины не любят друг друга.
«Для чего же?» – спросил я с величайшею невинностию.
Красавица. Для чего?..
Тут она понюхала свои розы, взглянула опять на меня и спросила, давно ли я в Париже? Долго ли пробуду?
«Когда розы увянут в саду, меня уже здесь не будет», – отвечал я самым жалким голосом.
Красавица (посмотрев на свой букет). Они у меня цветут и зимою.
Я. Чего не делает искусство, сударыня? Однако ж натура не теряет своих прав: ее цветы милее.
Красавица. Не северному жителю хвалить природу: она у вас печальна.
Я. Не всегда, сударыня: у нас также есть весна, цветы и прекрасные женщины.
Незнакомка. Любезные?
Я. По крайней мере любимые.
Незнакомка. Да, я думаю, что у вас лучше умеют любить, нежели нравиться. Во Франции напротив: чувство пылает здесь только в романах.
Я. У нас, сударыня, у нас оно пылает в сердцах.
Кавалер. Чувствительность везде роман. Я путешествовал и знаю.
Красавица. О несносные французы! Вы все атеисты в любви. Не мешайте ему говорить. Он нам скажет, как в России обожают женщин…
Красавица. Как мужчины нежны, примечательны…
Красавица. Как они смотрят женщинам в глаза, не скучая, не зевая.
Кавалер (засмеявшись). Роман! Роман!
Тут весь театр осветился плошками, и зрители захлопали в знак удовольствия. Красавица сказала с улыбкою: «Мужчины рады свету, а мы боимся его. Посмотрите, например, как вдруг стала бледна молодая дама, которая сидит против нас!..»
Кавалер. Оттого, что она, подражая англичанкам, не румянится.
Я. Бледность имеет свою прелесть, и женщины напрасно румянятся.
Красавица обернулась к партеру… Ах! Она была нарумянена! Я сказал неучтивость, прижался боком к стене и молчал. К счастию, оркестр заиграл, и началась опера. Музыка Глукова «Орфея» восхитила меня так, что я забыл и красавицу, зато вспомнил Жан-Жака, который не любил Глука, но, слыша в первый раз «Орфея», пленился, молчал – и когда парижские знатоки при выходе из театра окружили его, спрашивая, какова музыка? запел тихим голосом: «J’ai perdu mon Eurydice; rien n’égale mon malheur» – обтер слезы свои и, не сказав более ни слова, ушел. Так великие люди признаются в несправедливости мнений своих!
Занавес опустился. Незнакомка сказала мне: «Божественная музыка! А вы, кажется, не аплодировали?»
Я. Я чувствовал, сударыня.
Незнакомка. Глук милее Пиччини.
Кавалер. Об этом в Париже давно перестали спорить. Один славится гармониею, другой – мелодиею; один всегда равно удивителен, другой велик