отца семейства. Выходя из ворот, мы встретили его, но в таком виде, который тотчас объяснил нам загадку его бедности. Карамзин не хотел обременять его упреками: он покачал только головою и прошел мимо.
— Досадно, — сказал Карамзин, улыбаясь, — что мои деньги не попадали туда, куда я назначал их. Но я сам виноват; мне надлежало бы прежде осведомиться об его положении. Теперь буду умнее и не дам денег ему в руки, а в дом».
Таков был Карамзин — обходительный и добрый хозяин, больше всего боявшийся обидеть кого-то из гостей и сострадательный человек, не на словах, а на деле оказывавший материальную помощь неимущим.
Впрочем, об этой своей особой черте — невозможности пройти мимо чужого страдания — историк старался умалчивать. Добрые дела, по его пониманию, должны делаться тайно. А ведь в год знакомства с Булгариным Карамзин был уже в зените своей славы. И какой славы!
В январе 1818 года первые восемь томов «Истории» наконец-то были отпечатаны. Пушкин оставил такие воспоминания: «Это было в феврале 1818 года. Первые восемь томов «Русской истории» Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постели с жадностью и со вниманием. Появление сей книги (так и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили».
В том же 1818 году Карамзина приняли в члены Академии Наук. В речи, которую историк произнес на этом заседании, он так обозначил задачу, которая стоит перед литератором, взявшимся описать события родной истории: «Будучи источником душевных удовольствий для человека, словесность возвышает и нравственное достоинство государств. Великие тени Паскалей, Боссюэтов, Фенелонов, Расинов спасали знаменитость их отечества и в самые ужасные времена его мятежей народных. Если бы греки, если бы самые римляне только побеждали, мы не произносили бы их имени с таким уважением, с такою любовью; но мы пленялись «Илиадою» и «Энеидою», вместе с афинянами слушали Демосфена, с римлянами — Цицерона. Побеждали и моголы: Тамерланы затмили бы Фемистоклов и Цесарей; но моголы только убивали, а греки и римляне питают душу самого отдаленного потомства вечными красотами своих творений. Для того ли образуются, для того ли возносятся державы на земном шаре, чтобы единственно изумлять нас грозным колоссом силы и его звучным падением; чтобы одна, низвергая другую, чрез несколько веков обширною своею могилою служила вместо подножия новой державе, которая в чреду свою падет неминуемо? Нет! И жизнь наша и жизнь империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь все для души, все для ума и чувства; все бессмертие в их успехах! Сия мысль, среди гробов и тления, утешает нас каким-то великим утешением: возвеличенная, утвержденная победами, да сияет Россия всеми блестящими дарами ума бессмертного; да умножает богатства наук и словесности; да слава России будет славою человечества — и да исполнится таким образом желание Екатерины Второй и Александра Первого!»
Иными словами, «История» должна была послужить неким воспитательным средством для молодых умов, ищущих ориентиров в бурном море событий. Академики речь выслушали, но на первые тома «Истории» их отзывы были большей частью негативные. Они увидели в в ней литературу, далекую от науки. Некоторые рецензии были совершенно разгромными.
Арцыбашев яростно нападал на Карамзина как раз за то, что тот в угоду литературе искажает историю, Лелевель упрекал историка за то, что тот вкладывает понятия и мысли своего времени в уста людей далекого прошлого, Полевой считал, что язык Карамзина и его стиль изложения давно устарел, а Погодин находил массу несообразностей и противоречий. При всем этом «Историей» зачитывались! Продолжения истории ждали!
И Карамзин оправдал ожидания своих читателей. Он переработал огромное количество совершенно сырого материала, архивных документов и рукописных текстов, доведя свое повествование до относительно недалекого времени — начала правящей династии Романовых. Самым страшным и тяжелым был для него девятый том. Именно из-за страха, что царь вдруг передумает и наложит запрет на его печать, Карамзин представил Александру первые восемь томов, в которых особую крамолу найти было сложно. Александр, первый читатель Карамзина, крамолы и не нашел. Но девятый том! После ошеломляющего успеха первых восьми запретить его издание было уже невозможно.
Девятый том был посвящен Ивану Грозному, той страшной русской истории, когда самодержец являет собой не благо, а зло. Карамзину пришлось объяснять, что ужасное царствование Грозного — это пример того, как не нужно управлять государством. И такие отрицательные примеры столь же необходимы, как и положительные. И цензура вынуждена была пропустить в печать эту книгу, где о московском монархе рассказаны ужасающие истории.
С девятого тома крови и злодеяний было описано еще немало, ведь за царствованием Ивана Грозного следовали короткие правления Федора Иоанновича, Бориса Годунова, Лжедмитрия Первого, Второго, князя Василия Шуйского. Но девятый том был так страшен, что у Карамзина возникло немало врагов, обвинявших его в клевете на русского самодержца. От Александра даже требовали срочно принять меры и сжечь писания Карамзина. Но император не только не внял упрекам сверхчувствительных граждан, но и ободрил историка на дальнейшие труды. По сути, потомок другой правящей династии, он не видел особой крамолы в том, что и среди царей могут оказаться тираны и люди с нездоровой психикой. Многостраничный рассказ о времени Ивана Грозного, может быть, его и покоробил, но накладывать запрет на его издание он считал бессмысленным.
Зато девятый том стал особым томом для подрастающего поколения революционеров. По нему они учились ненавидеть царскую власть. Если по выходе первых восьми томов шаловливый Пушкин разразился такой эпиграммой:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута, —
то после девятого тома тот же Пушкин резко изменил мнение и называл карамзинскую «Историю» подвигом честного человека.
Работа над «Историей» была долгой, утомительной, но она захватила Карамзина целиком. Даже отвлекаясь на разговоры или какие-то бытовые дела, он продолжал держать события в голове, не в силах остановить мысли. Видавшийся с ним в Петербурге Сербинович рассказывал, что труд этот шел часто по вдохновению — Карамзин записывал текст целыми страницами, но ему приходилось вести много подготовительной работы, сверять рукописные источники, делать немало выписок, отбирать то, что должно войти в книгу, а что окажется в примечаниях. «Черновые листы «Истории» в первоначальном их виде, — писал Сербинович, — подвергались большим переделкам или перемеркам; целые строки бывали перечеркиваемы и заменяемы новыми строками; даже случалось видеть, что и между этих строк вставлены были другие слова и выражения вместо зачеркнутых, в такой степени, что только глаз, привычный к его почерку, может надлежащим образом разобрать и прочесть все. А между тем он никогда не упускал означать в строках меж скобками название сокращенное источника с указанием страниц. Все такие места непременно требовали собственноручной его переписки; затем являлись и перебеленные им целые главы, с указанием уже на полях книг и страниц, откуда взяты события».
Сам Карамзин в начале своей «Истории» указал, какого рода материалами (кроме сочинений современных авторов) пользовался: это летописи («Повесть временных лет» в разных списках, Ипатьевский, Хлебниковский, Кенигсбергский, Ростовский, Воскресенский, Львовский, Архивский, Никоновский летописные своды), Степенная книга, сочиненная в царствование Иоанна Грозного, «Хронографы, или Всеобщая история по византийским летописям», жития святых в патерике, в прологах, в минеях, в особенных рукописях, старинные дееписания, разрядные книги, родословные книги, письменные каталоги митрополитов и епископов, послания святителей к князьям, духовенству и мирянам, грамоты и душевные записи, статейные списки, иностранные хроники (византийские, скандинавские, немецкие, венгерские, польские) и записки путешественников, посещавших Русь или Московское царство, государственные бумаги иностранных архивов, а также предметы материальной культуры и фольклорные тексты.
В примечаниях к первому тому он пространно поясняет значимость каждого из таких источников. Подобная работа требовала не только усердия и кропотливости, но и специальных знаний, которыми ему пришлось овладеть, — так, он освоил палеографию, сфрагистику и прочие вспомогательные дисциплины, которые позволяли работать с таким обилием древнего наследия. К этой части своих занятий никого он, конечно, не подпускал. Разве что по его просьбе делались переводы с древних иноязычных текстов.
Но всю основную работу делал он сам. Как рассказывает Сербинович, «в семействе он читал только некоторые интереснейшие места супруге, с которою, как сам говорит, жил в одну мысль, в одно чувство. Окончательно она же переписывала если не все, то очень многие главы «Истории»: эту обязанность впоследствии стала разделять с ней старшая дочь его Софья Николаевна, а потом уже и Екатерина Николаевна. Таким образом переписанное подносилось и государю. Из московской жизни Николая Михайловича я знаю от Екатерины Андреевны, что, когда он занимался «Историею» и жил еще в доме своего тестя, все утро было посвящаемо этой работе; что даже он не обедал с семейством, а приносили ему кушать в кабинет, где после умеренной своей трапезы он отдохнет, бывало, на короткое время и опять возвращается к труду, и только с наступлением вечера проводит время уже исключительно в семействе с близкими родными и знакомыми.
В Петербурге он вставал в 9 часу утра и всякий день в 10 часу делал довольно большую прогулку: здесь не мешает прибавить, что он всегда с самого начала дня был совершенно одет и не надевал шлафрока иначе как уже к ночи, ложась спать. Когда он жил в доме Екатерины Федоровны Муравьевой у Аничкова мосту и потом на Моховой в доме Межуева, то гулял обыкновенно по Фонтанке до Прачечного моста, иногда и по Дворцовой набережной и по Невскому проспекту; когда ж погода не позволяла, прогулка ограничивалась Невским проспектом. Большею частью он гулял один, иногда ж случалось видеть его с одною из дочерей. Помню, что зимою он был в темно-зеленой бекеше с бобровым воротником, в теплых темного цвета перчатках и с тростью в руке.
Возвратясь домой, Николай Михайлович садился за работу свою и занимался ею без отдыха до самого обеда, то есть до 5 часов. Случалось, однако ж, что постоянное занятие его было прерываемо визитами лиц, которым он не мог отказывать. С другой стороны, хотя и очень редко, необходимость требовала, чтобы перед обедом он сам сделал кому-либо посещение. Эти исключения были всегда ему очень тягостны.
После обеда он обыкновенно отдыхал с полчаса или с четверть часа на диване в полулежачем положении. «Мне только нужно немного