Карамзин воспринял свое спасение как настоящее чудо: будто бы Бог охранил его от неминуемой смерти с помощью грома и молнии. И он продолжал свято верить до старости, что Господь уберег его от медвежьих лап именно потому, что предназначил ему особую миссию. Учитывая чтение Сервантеса и веру в Провидение, можно твердо сказать: судьба должна была получиться необычной.
Но ничего знаменательного не произошло ни через год, ни через два. Разве что соседка по имению, Пушкина, стала привечать хорошенького мальчугана, учить его этикету и — как сильно опасался его отец — прельщать женскими прелестями. Дабы оградить чадо от соблазна, Николеньку отдали учиться в симбирскую гимназию, точнее в пансион, то есть вырвали мальчика из дворянского гнезда и посадили в пансионерскую клетку.
Учеником Карамзин оказался отменным. Он хорошо и отлично успевал практически по всем предметам. Успехи так вдохновили родителей мальчика, что они отправили его учиться в Москву, в пансион Шадена. Это было специфическое учебное заведение. Шаден был германофилом, и в его пансионе воспитывались отроки, суть которых Пушкин отобразил в своем Ленском таковыми словами: «всегда возвышенная речь и кудри черные до плеч». Впрочем, кроме повышенной чувствительности и чувства умиления прекрасным, Шаден дал своим воспитанникам и знания: пансионеры зубрили мертвые языки — греческий и латынь, осваивали философию и риторику.
Для большинства пансионеров умение красиво излагать свои мысли было всего лишь элементом обучения, но для юного Карамзина стало профессией. Батюшка желал видеть сына офицером, однако с этим у молодого человека ничего дельного не получилось. Это Державин мог и стихи писать, и солдат вести в бой, а Карамзин оказался юношей совершенно штатским. Отслужив в гвардейском Преображенском полку несколько лет, он с радостью вышел в отставку.
Нельзя сказать, что военная слава не грела ему душу. Грела. В мечтах он побеждал врагов и совершал подвиги. Но оказалось, что служба вовсе не подвиги, а рутина. Кроме того, служба в столичном Петербурге пожирала огромное количество денег. Все-таки гвардейский полк, особые требования к внешнему виду. И этот гвардейский лоск требовал капиталовложений. Но небогатая семья обеспечить их не могла, и Карамзину пришлось полагаться только на собственные способности. А в чем он был способен? В изящном слоге. Так, по совету одного из друзей, офицер Карамзин стал заниматься переводами, благо языкам в пансионе его обучили неплохо. Ему даже удалось издать один такой переводной опус со страшным названием «Деревянная нога».
Может быть, юноша и дальше бы тянул военную лямку и пробавлялся переводами с немецкого, но тут умер отец. Для отставки смерть родителя считалась уважительной причиной, а в военной будущности молодой человек успел окончательно разочароваться.
Примерно с год он прожил в Симбирске, деля время между визитами, картами и разного рода переводами. Только теперь переводы его интересовали больше, и не только как средство заработка. Учтите, что это были 80-е годы XVIII века. Еще не родился Пушкин, а Жуковский еще не открыл русской публике переводных баллад и не сочинил романтических историй. Время для литературы совершенно дикое. Изящным в то время считался слог Михаила Ломоносова и поэтов Сумарокова и Тредиаковского. Так что даже «Деревянная нога» вполне могла считаться высоким искусством, а уж переводы из Эдварда Юнга — и вовсе предел совершенства.
В глухом Симбирске между картами и Юнгом Карамзин неожиданно открыл для себя Вильяма Шекспира. И был сражен. Наверно, ни один другой писатель после Сервантеса не оказал на молодого Карамзина такого влияния. Характеры героев шекспировских трагедий запали ему в душу. Именно у английского драматурга он научился так выстраивать повествование, чтобы читатели замирали в восторге и не могли оторваться от текста. Позже это ему очень пригодилось.
Пока же, покончив с делами, он подался в более веселую Москву. Тому были особые причины. Кроме Шекспира в симбирском захолустье Карамзин открыл для себя оплот инакомыслия — московский журнал «Трутень», который издавал его тезка Николай Новиков.
Об этой поре жизни Карамзина злопыхатели говорят с ненавистью: он подался в масоны. Одни видят в этом масонском «обращении» зло, которое едва не сгубило талант юноши, другие благо, которое подвигло его углубиться в тайные недра истории. На самом деле не правы ни те ни другие. Масонство в Россию, где прежде ни о чем подобном не слыхивали, принесли бежавшие из Франции дворяне, перепуганные революцией. По сути, контрреволюционеры, избежавшие благодаря переезду на Восток гильотины. Но, по сравнению с русскими консерваторами, эти западные монархисты были невероятными вольнодумцами. Они по наивности полагали, что смогут внушить царям наиболее разумное государственное устройство и, как позже напишет Пушкин, «чувства добрые лирой пробуждать».
Увы, не одна лира сломалась, пытаясь пробудить эти чувства, и ничего путного у пробудителей не вышло. Зато появились масонские кружки. В один из них, куда входили авторы и издатель «Трутня», попал и Карамзин. Масонские ложи в России, несмотря на тайные обряды и непонятные простым смертным символы, были всего лишь клубами по интересам. Очень скоро в них оказалось вовлечено все высшее дворянское сословие.
Масонский кружок, к которому прибился Карамзин, был хотя бы интеллектуальным, то есть в него входили люди просвещенные и имеющие прямое отношение к литературе. Новиков был человеком талантливым и многосторонним. Для юного Карамзина он не мог не стать образцом для подражания. Ведь Новиков был на двадцать лет его старше, и в тот самый год, когда Карамзин появился на свет, молодой Новиков оказался по распоряжению Екатерины в комиссии, которая занималась составлением проекта нового Уложения, то есть с молодости был вовлечен в дела государственной важности. Правда, занимал он должность невысокую (вел протоколы), однако в указе императрицы о занятии, порученном Новикову, говорилось высоким слогом: «к держанию протокола определить особливых дворян с способностями».
Новиков оказался человеком с огромными способностями. Екатерина скоро обратила на него свое внимание. Ловкий царедворец использовал бы этот шанс для упрочения своего положения, но Новиков был мечтателем и максималистом: он хотел реального улучшения жизни людей — с ужасами тогдашней русской жизни он отлично ознакомился, работая в комиссиях. Он пытался предложить проекты переустройства государства, которое пошло бы на пользу его жителям, но куда там! Разочаровавшись и в реформах «сверху», и в самой Екатерине, и в помещиках, и в государственных деятелях, он просто взял и подал в отставку.
Но кипучая энергия требовала выхода, и Новиков стал заниматься делом довольно безопасным (так он думал) — изданием журнала «Трутень». Однако, как оказалось, литературное поприще в России легко может стать поводом для ареста и суда. Журнал получился злым и ядовитым, и жалил он как раз тот общественный слой, который с пылом защищал орган императрицы журнал «Всякая всячина». Новиков рисовал картины чудовищной эксплуатации крестьян и ставил вопрос о скорейшем их освобождении из крепостной неволи. Официозный журнал Екатерины, разумеется, остро полемизировал с «Трутнем» и рисовал картины идиллического рабства. Вся русская печать разделилась на два лагеря: одни были за Новикова, другие — за императрицын журнальчик для светской публики. Последний сражение явно проигрывал. Так что новиковский «Трутень» Екатерина закрыла своим распоряжением.
Новиков не сдался. После «Трутня» он издавал «Живописца», «Кошелек», а также серьезные периодические издания — «Санкт-Петербургские ведомости», «Утренний свет». В конце 70-х годов, устав от столичной жизни, он перебрался в более уютную и свободную Москву, подальше от двора. Здесь он получил в аренду университетскую типографию и стал издавать «Московские ведомости», снабдив скучное и провинциальное издание приложениями и добавив остроты в материалы. Одновременно у Новикова возник сильный интерес к русской истории, и он занялся сбором материалов, которые дошли до его столетия, — гражданских актов, договоров, летописей. Это историческое собрание получило именование «Древняя российская вивлиофика».
Кроме того, Новиков занимался разными насущными проблемами страны, не будучи чиновником, — когда, например, разразился голод, он изыскал средства, чтобы помочь попавшим в беду людям. Но более всего его заботило развитие и просвещение общества, не дворянского общества, а людей простого звания — мещан и крестьян. Наверное, на этом интересе он близко сошелся в Москве с местными масонами — в отличие от столичных, которые Новикова зазывали не раз в свою среду, московские пришлись ему по душе: все они были люди умные, талантливые, желавшие счастья своей стране. К 1780 году Новиков прошел масонский обряд посвящения и обрел верных друзей — И. Лопухина, С. Гамалея, И. Тургенева, И. Шварца, князей Трубецкого и Черкасского и даже одну женщину, принятую в масонскую ложу, — княгиню Трубецкую.
Примерно в это же время из провинциального Симбирска в Москву перебрался юный совсем Карамзин. Надо ли говорить, что он с огромным воодушевлением влился в эту хорошую московскую компанию. Так что на вопрос, вступил ли Карамзин в масонскую ложу, следует ответить утвердительно: да, вступил. Но остался ли Карамзин верен масонским идеалам? С этим все гораздо сложнее.
В юные годы будущий историк вполне разделял революционные идеалы, да и что дурного может быть в свободе, равенстве, братстве и просвещении народа? Пересмотреть свои взгляды его заставило другое. В пору самого расцвета масонских мечтаний Карамзин решил посмотреть мир. Он хотел видеть все доступные европейские страны, и большинство из них увидел. Никто не посылал Карамзина туда по служебной необходимости, никто не отправлял его для научных занятий — две причины, по которой русские той эпохи оказывались за границей. Не ехал он и для сугубо дворянского развлечения — поблистать в европейском свете. Молодой Карамзин просто желал увидеть, как выглядит мир по ту сторону границы Российской империи. Он желал не читать о заграничной жизни в книгах и журналах, а составить собственное впечатление. Оценить, какие перемены там происходят.
Самые радикальные перемены происходили тогда во Франции. Это оттуда с ужасом бежали роялисты и туда же с восторгом стремились те, кто видел надежду и счастье в свободе, равенстве и братстве. Но то, что увидел в революционной Франции Карамзин, навсегда изменило его мировоззрение. Такой свободы, такого равенства и такого братства он не хотел видеть. Процесс создания правового государства Карамзин представлял несколько иначе — без отрубленных голов и ликующей черни, сбегающейся поглазеть на очередную казнь. Да и посещение им «штаба революции», Конвента, тоже большого восторга не вызвало: в Конвенте ругались, выносили смертные приговоры, большинством голосов решали, кому жить, а кому умереть…
Не только русский путешественник, но и другие очевидцы той кровавой эпохи вспоминали скорее не победы освобожденных французов, а тот страх и трепет, который внушали им вооруженные отряды и толпы обезумевшей черни. Единственный человек, который запомнился Карамзину и которого он защищал даже тогда, когда его именовали не иначе как тираном, был Робеспьер. Для