открытой свободной арены гласности и загнанное в канцелярию правительственного критика. Так, инструкция хочет охранять религию, сама же нарушает самый общий основной принцип всех религий — святость и неприкосновенность субъективного образа мыслей. Судьёю сердца, вместо бога, она провозглашает цензора. Так, она запрещает оскорбительные выражения и порочащие честь суждения об отдельных лицах, но подвергает вас каждый день оскорбительному и порочащему вашу честь суждению цензора.
Так, она хочет уничтожить сплетни, исходящие от злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, и вместе с тем принуждает цензора полагаться на подобные сплетни, доверяет шпионству злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, перенося суждение из сферы объективного содержания в сферу субъективного мнения или произвола. Так, намерение государства не должно быть подвергнуто подозрению, а инструкция как раз исходит из подозрения, направленного против государства. Так, под хорошей внешностью не должны скрываться никакие дурные намерения, но инструкция сама покоится на обманчивой внешности. Так, она желает повысить национальное чувство и в то же время сама опирается на унижающий нацию взгляд. От нас требуют поведения, соответствующего законам, требуют уважения к законам, и вместе с тем мы должны почитать такие учреждения, которые ставят нас вне закона и возводят произвол в право. Мы должны настолько признавать принцип личности, чтобы, несмотря на полный недостатков институт цензуры, доверять цензору; вы же настолько нарушаете принцип личности, что судите о ней не по поступкам, но по тому мнению, которое сложилось у вас о её мнениях, о мотивах её поступков. Вы требуете скромности, а между тем вы исходите из чудовищной нескромности, объявляя отдельных чиновников людьми, читающими в сердцах, всеведущими, философами, теологами, политиками, ставя их рядом с Аполлоном Дельфийским. С одной стороны, вы вменяете нам в обязанность уважение к нескромности, — а с другой стороны, запрещаете нам нескромность. Приписывать совершенство рода отдельным индивидам — это действительно нескромно. Цензор — отдельный индивид, печать же воплощает в себе родовое начало. Нам вы предписываете доверие и в то же время вы придаёте недоверию силу закона. Вы такого высокого мнения о своих государственных учреждениях, что думаете, будто они делают слабого смертного, чиновника, святым и невозможное превращают для него в возможное. Но вы настолько не доверяете вашему государственному организму, что боитесь изолированного мнения частного лица, ибо на печать вы смотрите как на частное лицо. Чиновники, по вашему мнению, совершенно лишены личных мотивов, они-де будут действовать без злобы, страсти, ограниченности и человеческой слабости. А нечто безличное, идеи, вы заподазриваете в том, что они полны личных происков и субъективной низости. Инструкция требует неограниченного доверия к сословию чиновников и исходит из неограниченного недоверия к сословию не-чиновников. Но почему мы не должны платить равным за равное? Почему мы не должны считать подозрительным это именно сословие чиновников? То же и относительно характера. Человек непредубеждённый должен уже заранее относиться с большим уважением к характеру того критика, который выступает публично, чем того, который действует втайне.
То, что вообще дурно, всегда остаётся дурным, кто бы ни был его носителем, — будет ли то критик частный или же назначенный правительством, — но в последнем случае дурное получает санкцию свыше и рассматривается как нечто необходимое для осуществления добра снизу.
Цензура тенденции и тенденция цензуры — таков дар, преподнесённый новой либеральной инструкцией. Никто не осудит нас за то, что мы отнесёмся с некоторым недоверием к её дальнейшим пунктам.
«Оскорбительные выражения и порочащие честь суждении об отдельных лицах не подлежат опубликованию». Не подлежат опубликованию! Куда было бы лучше, если бы — вместо этого мягкосердия — оскорбительное и порочащее честь суждение получило объективное определение.
«То же самое относится к заподазриванию образа мыслей отдельных лиц или» (многозначительное «или»!) «целых классов, к употреблению партийных кличек и тому подобных личных нападок». Недопустимы, следовательно, также распределение по категориям, нападки на целые классы, употребление партийных кличек. Но ведь человек, подобно Адаму, всему должен дать имя, чтобы всё это для него существовало; ведь названия партий — необходимые категории для политической прессы, ибо,
Как полагает доктор Сассафрас,
Болезни каждой, чтоб её лечить,
Всё это относится к личным нападкам. Как же поступать? Отдельной личности касаться нельзя; точно так же нельзя касаться ни класса, ни общего, ни юридического лица. Государство не желает терпеть, — и это совершенно правильно, — никаких оскорблений, никаких личных нападок. Но с помощью едва заметного «или» общее тоже подведено под личное. Посредством «или» вводится общее, а посредством маленького «и» мы, в конце концов, узнаём, что речь шла только о личном. А это с удивительной лёгкостью привело к тому результату, что у прессы отнята возможность всякого контроля над чиновниками и над такими учреждениями, которые существуют как некоторый класс индивидов.
«Если цензура будет действовать согласно этим указаниям в духе указа о цензуре от 18 октября 1819 г., то этим будет дан достаточный простор для благопристойной и откровенной публицистики, и можно надеяться, что благодаря этому пробудится больший интерес к отечественным делам и повысится национальное чувство».
Что благопристойной публицистике, благопристойной с точки зрения цензуры, будет дан, согласно этим указаниям, более чем достаточный простор, это мы признаём; очень удачно выбрано и слово «простор»{6}, так как здесь открывается широкое поле для резвящейся, забавляющейся акробатическими прыжками, прессы. Но будет ли предоставлен такой простор откровенной публицистике и найдётся ли место для этой откровенности, — об этом пусть судит проницательный читатель. Что касается надежд, выражаемых инструкцией, то можно повышать, конечно, национальное чувство и в том смысле, в каком присланный шнур повышает турецкое национальное чувство. Но удастся ли столь же скромной, сколь и серьёзной прессе пробудить интерес к отечественным делам, — этот вопрос мы предоставляем решать ей самой. Худосочную прессу не поправишь хинином. Но, быть может, мы слишком серьёзное значение придали приведённому отрывку. Быть может, мы лучше угадаем его смысл, если будем рассматривать его просто как шип в гирлянде из роз. Возможно, что к этому либеральному шипу подвешен перл очень двусмысленной ценности. Присмотримся получше. Всё зависит от контекста. Повышение национального чувства и пробуждение интереса к отечественным делам, — о чём, выражая свою надежду, говорит приведённое место, — под сурдинку превращаются в приказание, в котором кроется новый гнёт для наших бедных, чахлых ежедневных газет.
«Следуя по этому пути, можно надеяться, что и политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они вместе с приобретением более богатого материала усвоят также и более достойный тон и впредь будут считать недостойным для себя спекулировать на любопытстве своих читателей сообщением бессодержательных, заимствованных из иностранных газет сенсационных новостей, исходящих от злонамеренных или плохо осведомлённых корреспондентов, или сплетнями и личными нападками, — направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры».
Инструкция выражает надежду, что на этом пути политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение и т. д. Но ведь лучшее понимание не есть нечто такое, что можно предписать; это ещё только ожидаемый плод, и надежда так и остаётся надеждой. Инструкция, однако, слишком практична, чтобы довольствоваться надеждами и благочестивыми пожеланиями. Внушая прессе, в виде нового облегчения, надежду на улучшение её положения в будущем, доброжелательная инструкция тут же отнимает у прессы то право, которым она пользуется в настоящее время. В надежде на своё улучшение пресса теряет то, что она ещё имеет. Её постигает судьба бедного Санчо Пансы, у которого его придворный врач отнимает всякую пищу, чтобы расстройство желудка не помешало ему как следует исполнить возложенные на него герцогом обязанности.
Вместе с тем мы не должны упустить случая призвать прусского писателя к усвоению такого рода благопристойного слога. Во вступительной фразе сказано: «Следуя по этому пути, можно надеяться, что…». От этого что зависит целый ряд определений, как-то: что политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они усвоят более достойный тон и т. д. и т. д., что они будут считать недостойным для себя сообщение бессодержательных, заимствованных из иностранных газет корреспонденций и т. д. Все эти определения относятся ещё к области надежд; но заключение, связанное с предыдущим посредством тире: «направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры», избавляет цензора от скучной задачи выжидать предполагаемого улучшения ежедневной прессы, оно, скорее, даёт ему право без дальнейших околичностей зачёркивать то, что ему не по душе. Внутреннее лечение заменяется ампутацией.
«Но чтобы приблизиться к этой цели, необходимо при разрешении новых периодических изданий и при утверждении новых редакторов поступать с большой осторожностью, чтобы ежедневная пресса была доверена лишь совершенно безупречным лицам, научные способности, положение и характер которых служат гарантией серьёзности их стремлений и лойяльности их образа мыслей».
Прежде чем перейти к детальному разбору, сделаем одно общее замечание. Утверждение новых редакторов, следовательно вообще будущих редакторов, всецело поставлено в зависимость от «большой осторожности», — речь идёт, конечно, об осторожности государственных должностных лиц, цензуры; между тем, старый указ о цензуре предоставлял выбор редакторов — по крайней мере при известных гарантиях — усмотрению издателя:
«Статья IX. Главное управление цензуры вправе заявить издателю газеты, что предложенный им редактор не принадлежит к числу лиц, внушающих необходимое доверие, и в таком случае издатель обязан либо пригласить другого редактора, либо, если он желает сохранить прежнего, внести за него залог, определяемый нашими вышеупомянутыми министерствами по предложению названного главного управления цензуры».
В новой цензурной инструкции проявляется глубина совершенно иного рода, проявляется, можно сказать, романтика духа. В то время как старый указ о цензуре требует залогов внешних, прозаических и потому определяемых законом, — таких залогов, при гарантии которых даже неугодный редактор должен быть допущен, — инструкция лишает издателя газеты всякой собственной воли. По указанию инструкции, предусмотрительная мудрость правительства, большая осторожность и умственная проницательность начальства должны иметь дело с внутренними, субъективными, не определимыми внешним образом качествами. Но если неопределённость, утончённая чувствительность и субъективная экзальтированность романтики переходят в чисто внешнее проявление лишь в том смысле, что внешняя случайность проявляется уже не в своей прозаической определённости и ограниченности, а в некоем фантастическом ореоле, в воображаемой глубине и великолепии, — то и инструкция едва ли будет в состоянии избегнуть этой романтической судьбы.
Редакторы