интересов.
Согласно § 310 требуется, чтобы они посредством «действительного ведения дел и т. д.» приобрели и доказали своё обладание «начальственным и государственным разумением». В § 311 требуется корпоративное и гражданское разумение.
В добавлении к § 309 говорится: «Представительство основано на доверии». Согласно § 311 «выборы», эта реализация доверия, это проявление и претворение его в действие, «либо представляют собой вообще нечто излишнее, либо сводятся к ничтожной игре мнений и произвола».
То, на чём представительство основывается, его сущность, оказывается, таким образом, для представительства «либо вообще чем-то излишним» и т. д. Следовательно, Гегель единым духом устанавливает абсолютно противоречивые положения: представительство основывается на доверии, на доверии человека к человеку, и оно не основывается на доверии. Это скорее игра пустыми формами.
Объектом представительства является не особый интерес, а человек и его качество гражданина государства, всеобщий интерес. С другой стороны: особый интерес — это материя представительства; дух этого интереса — это дух представителя.
В примечании к параграфу, который мы теперь рассматриваем, эти противоречия выступают ещё более резко. Представительство оказывается то представительством человека, то представительством особого интереса, особой материи.
«Само собой ясно, что существует интерес в том, чтобы среди депутатов для каждой особой крупной отрасли общественной жизни, например, для торговли, для фабрик и т. д., находились индивиды, основательно знакомые с этой отраслью и сами участвующие в ней; в представлении о неоформленном, неопределённом избрании это важное обстоятельство оказывается во власти случая. Но каждая такая отрасль имеет такое же право быть представленной, как и всякая другая. Если депутаты рассматриваются как представители, то это имеет органический разумный смысл только тогда, когда они являются не представителями отдельных лиц, некоего неопределённого множества, а представителями той или иной существенной сферы общественной жизни, представителями её крупных интересов. Значение представительства заключается тогда уже не в том, что один замещает другого, а в том, что самый интерес действительно наличен в своих представителях, точно так же как и представитель отстаивает свою собственную объективную стихию.
Об избрании многими отдельными лицами можно ещё заметить, что, особенно в больших государствах, неизбежно наступает безразличное отношение к подаче своего голоса ввиду того, что в массе этот голос оказывает очень незначительное влияние, и имеющие право голоса, хотя и восхваляют это право и изображают его как нечто очень высокое, не являются на голосование. Таким образом, этот институт приводит к такому результату, который противоположен его определению, и выборы попадают во власть немногих, какой-нибудь партии, и, следовательно, того особого, случайного интереса, который как раз и должен был быть нейтрализован».
Параграфы 312 и 313 разобраны уже по сути дела в предыдущем и не заслуживают особого рассмотрения. Поэтому мы только приводим их здесь:
§ 312. «Каждая из двух сторон, содержащихся в сословном элементе (§ 305, 308), вносит в совещание особое видоизменение; а так как, сверх того, один из этих моментов выполняет особую функцию опосредствования внутри этой сферы, и притом именно опосредствования между существующими элементами, то отсюда следует, что этот момент должен получить также и обособленное существование; сословное собрание должно, таким образом, разделиться на две палаты».
О горе!
§ 313. «Посредством этого обособления не только больше обеспечивается зрелость решений благодаря существованию многих инстанций и не только устраняется случайность мимолётных настроений, равно как и та случайность, которая может получиться при решении по большинству голосов, но — и это главное — при таком обособлении сословный элемент реже оказывается в положении прямой оппозиции к правительству; а в том случае, когда и опосредствующий момент тоже находится на стороне второго сословия, мнение этого сословия приобретает тем больший вес, что оно, таким образом, представляется более беспристрастным, а противоположное ему мнение — нейтрализованным».
ОБЛОЖКА ЖУРНАЛА «DEUTSH-FRANZOSISCHE JAHRBUCHER»
ПИСЬМА ИЗ «DEUTSCH-FRANZOSISCHE JAHRBUCHER»[94]
М. к Р.{109}
На буксирном судне по дороге в Д., март 1843 г.
Я путешествую теперь по Голландии. Судя по здешним и французским газетам, Германия глубоко увязла в грязи и с каждым днём увязает всё глубже. Поверьте, что и тот, кому меньше всего приходится испытывать чувство национальной гордости, не может не почувствовать национальный стыд — даже находясь в Голландии. Самый ничтожный голландец — всё-таки гражданин в сравнении с величайшим немцем. А суждения иностранцев о прусском правительстве! В этом отношении царит ужасающее единодушие, никто не обманывается больше насчёт прусской системы и её несложной природы. Значит, кое-какую пользу новая школа всё же принесла. Пышный плащ либерализма упал с плеч, и отвратительнейший деспотизм предстал во всей своей наготе перед лицом всего мира.
Это — тоже откровение, хотя и в противоположном смысле. Это — такая истина, которая, по крайней мере, обнажает перед нами пустоту нашего патриотизма, уродливость нашего государственного строя и заставляет нас закрывать со стыда лицо. Вы смотрите на меня с улыбкой и спрашиваете: что пользы в этом? Со стыда революции не делают. — А я говорю: стыд — это уже своего рода революция; стыд — это, действительно, победа французской революции над германским патриотизмом, победившим её в 1813 году. Стыд — это своего рода гнев, только обращённый вовнутрь. И если бы целая нация действительно испытала чувство стыда, она была бы подобна льву, который весь сжимается, готовясь к прыжку. Правда, в Германии не чувствуют ещё даже стыда; напротив, эти жалкие люди всё ещё патриоты. Но есть ли ещё система, способная выбить из них патриотизм в такой мере, как эта смехотворная система новоявленного рыцаря{110}? Комедия, которую разыгрывает над нами деспотизм, столь же опасна для него, как в своё время оказалась опасной трагедия для Стюартов и Бурбонов. И если бы даже ещё долгое время не понимали, что в действительности представляет собой эта комедия, то всё же она была бы уже в известном смысле революцией. Государство — слишком серьёзная вещь, чтобы можно было превратить его в какую-то арлекинаду. Судно, полное глупцов, можно было бы ещё, пожалуй, предоставить на некоторое время воле ветра, но Оно плыло бы навстречу своей неминуемой судьбе именно потому, что глупцы этого и не подозревают. И эта судьба — предстоящая нам революция.
М. к Р.{111}
Кёльн, май 1843 г.
Ваше письмо, мой дорогой друг, — хорошая элегия, надрывающая душу похоронная песнь; но политического в нём решительно ничего нет. Никакой народ не впадает в отчаяние, и пусть он даже долгое время надеется на что-то просто по глупости, всё же когда-нибудь, после многих лет, он, внезапно поумнев, осуществит все свои благие желания.
И, однако, Вы меня заразили, Ваша тема ещё не исчерпана, я хочу прибавить к ней финал, и когда всё будет закончено, Вы дадите мне руку, чтобы начать всё с начала. Предоставим мёртвым хоронить и оплакивать своих мертвецов. Но завидна участь — быть первыми среди тех, кто со свежими силами вступает в новую жизнь. Пусть это будет и нашим уделом.
Это верно — старый мир принадлежит филистеру. Но не следует относиться к филистеру как к пугалу, от которого боязливо отворачиваются. Напротив, мы должны внимательно к нему присмотреться. Стоит изучить этого господина мира.
Разумеется, филистер — господин мира только в том смысле, что филистерами, их обществом, кишит мир, подобно тому как труп кишит червями. Поэтому филистерское общество нуждается только в рабах, собственники же этих рабов не нуждаются в свободе. Хотя их, как собственников земли и людей, называют господами, разумея их превосходство над всеми остальными, тем не менее они такие же филистеры, как и их челядь.
Люди — это мыслящие существа; свободные люди — это республиканцы. Обыватель не хочет быть ни тем, ни другим. Чем же тогда он может быть и чего он может желать?
Того, чего хочет обыватель, — жить и размножаться (а ведь большего, говорит Гёте, никто и не достигает), — хочет и животное; какой-нибудь немецкий политик разве ещё прибавит: но человек-то знает, что он этого хочет, а немец настолько, мол, рассудителен, что ничего большего он и не хочет.
Чувство своего человеческого достоинства, свободу, нужно ещё только пробудить в сердцах этих людей. Только это чувство, которое вместе с греками покинуло мир, а при христианстве растворилось в обманчивом мареве царства небесного, может снова сделать общество союзом людей, объединённых во имя своих высших целей, сделать его демократическим государством.
Люди же, которые не чувствуют себя людьми, становятся для своих господ неотъемлемой собственностью, как приплод рабов или лошадей. Потомственные господа — вот цель всего этого общества. Этот мир принадлежит им. Они берут этот мир таким, каков он есть и каким он себя чувствует. Они берут себя самих такими, какими они себя находят, и садятся на шею политических животных, которые не знают другого назначения, как быть для своих господ «преданными, всегда готовыми к услугам верноподданными».
Филистерский мир — это мир политических животных, и раз мы должны признать его существование, нам ничего не остаётся, как просто-напросто считаться с этим status quo{112}. Века варварства породили и сформировали этот порядок, и вот он стоит теперь перед нами в виде последовательной системы, принцип которой — обесчеловеченный мир. Наиболее законченный филистерский мир — наша Германия — должен был, конечно, остаться далеко позади французской революции, снова восстановившей человека; и немецкий Аристотель, который пожелал бы написать свою «Политику», исходя из германских порядков, написал бы на первой странице: «Человек — животное, хотя и общественное, но совершенно неполитическое», а государство он не мог бы лучше определить, чем это сделал уже г-н Цёпфль, автор «Конституционного государственного права Германии». По его определению, государство — это «союз семей», который, прибавим мы от себя, принадлежит на правах наследственной собственности высочайшей семье, именуемой династией. Чем плодовитее семьи, тем счастливее-де люди, тем больше государство, тем могущественнее династия, а посему в образцово-деспотической Пруссии за седьмого мальчика родителям выдаётся премия в 50 имперских талеров.
Немцы — столь рассудительные реалисты, что все их желания и самые возвышенные мысли не выходят за пределы их убогой жизни. Эта-то действительность — и ничего больше