которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путём полного возрождения человека. Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат.
Пролетариат зарождается в Германии в результате начинающего прокладывать себе путь промышленного развития; ибо не стихийно сложившаяся, а искусственно созданная бедность, не механически согнувшаяся под тяжестью общества людская масса, а масса, возникшая из стремительного процесса его разложения, главным образом из разложения среднего сословия, — вот что образует пролетариат, хотя постепенно, как это само собой понятно, ряды пролетариата пополняются и стихийно возникающей беднотой и христианско-германским крепостным сословием.
Возвещая разложение существующего миропорядка, пролетариат раскрывает лишь тайну своего собственного бытия, ибо он и есть фактическое разложение этого миропорядка. Требуя отрицания частной собственности, пролетариат лишь возводит в принцип общества то, что общество возвело в его принцип, что воплощено уже в нем, в пролетариате, помимо его содействия, как отрицательный результат общества. Пролетарий обладает по отношению к возникающему миру таким же правом, каким немецкий король обладает по отношению к уже возникшему миру, когда он называет народ своим народом, подобно тому как лошадь он называет своей лошадью. Объявляя народ своей частной собственностью, король выражает лишь тот факт, что частный собственник есть король.
Подобно тому как философия находит в пролетариате своё материальное оружие, так и пролетариат находит в философии своё духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца в человека.
Из всего этого вытекает:
Единственно практически возможное освобождение Германии есть освобождение с позиций той теории, которая объявляет высшей сущностью человека самого человека. В Германии эмансипация от средневековья возможна лишь как эмансипация вместе с тем и от частичных побед над средневековьем. В Германии никакое рабство не может быть уничтожено без того, чтобы не было уничтожено всякое рабство. Основательная Германия не может совершить революцию, не начав революции с самого основания. Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации — философия, её сердце — пролетариат. Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность.
Когда созреют все внутренние условия, день немецкого воскресения из мёртвых будет возвещён криком галльского петуха.
Написано К. Марксом в конце 1843 — январе 1844 г.
КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ К СТАТЬЕ «ПРУССАКА» «КОРОЛЬ ПРУССКИЙ И СОЦИАЛЬНАЯ РЕФОРМА»{151} [103]
В № 60 «Vorwarts» помещена статья, озаглавленная «Король прусский и социальная реформа» и подписанная «Пруссак».
Прежде всего этот «Пруссак», как он себя называет, излагает содержание кабинетского указа прусского короля по поводу восстания силезских рабочих[104] и мнение французской газеты «Reforme»[105] о прусском кабинетском указе. Газета «Reforme» считает «страх и религиозное чувство» короля источниками указа. Она даже находит в этом документе предчувствие великих реформ, предстоящих буржуазному обществу. «Пруссак» так поучает эту газету:
«Король и немецкое общество ещё не дошло до предчувствия предстоящей ему реформы{152}; даже силезские и богемские восстания не пробудили этого чувства. Такой неполитической стране, как Германия, невозможно доказать, что частичная нужда фабричных округов есть дело, касающееся всех, и тем более невозможно доказать ей, что нужда эта является злом всего цивилизованного мира. Это явление немцы рассматривают так, как если бы речь шла о каком-нибудь наводнении или голоде, имеющем местный характер. Поэтому король видит причину данного явления в нераспорядительности администрации или же в недостатке благотворительной деятельности. По этой причине — и потому ещё, что для усмирения слабых ткачей достаточно было небольшого отряда солдат, — разрушение фабрик и машин не могло внушить ни королю, ни органам власти никакого «страха». Кабинетский указ не был продиктован и религиозным чувством: он — весьма трезвое выражение христианского искусства управления государством и той доктрины, которая считает, что никакие трудности не могут устоять перед единственно, признаваемым ею лекарством — перед «добрым умонастроением христианских сердец». Бедность и преступление — это два больших бедствия; кто может их исцелить? Государство и органы власти? Нет; это может сделать лишь единение всех христианских сердец».
Автор, именующий себя «Пруссаком», отрицает «страх» короля также и на том основании, что небольшой отряд солдат оказался в состоянии расправиться со слабыми ткачами.
Итак, в стране, где торжественный обед с либеральными тостами и либерально пенящимся шампанским — вспомните дюссельдорфское празднество — послужил причиной издания королевского кабинетского указа[106]; где не потребовалось ни единого солдата, чтобы подавить стремления всей либеральной буржуазии к свободе печати и к конституции; в стране, где в порядке дня стоит пассивное послушание, — неужели в такой страна необходимость употребить военную силу против слабых ткачей не является событием, не является внушающим страх событием? А ведь при первом столкновении победили слабые ткачи. И только с помощью дополнительных войсковых подкреплений их смогли подавить. Разве восстание рабочей массы становится менее опасным оттого, что для его подавления не требуется целой армии? Пусть премудрый «Пруссак» сравнит восстание силезских ткачей с рабочими восстаниями в Англии, и тогда силезские ткачи предстанут перед ним как сильные ткачи.
Исходя из общего отношения политики к социальным недугам, мы покажем, почему восстание ткачей не могло внушить королю особенного «страха». Пока отметим только следующее: восстание было непосредственно направлено не против прусского короля, а против буржуазии. Как аристократ и абсолютный монарх, король Пруссии не может любить буржуазию; тем менее может испугать его то обстоятельство, что из-за напряжённых, обострённых отношений между буржуазией и пролетариатом возрастёт покорность и бессилие буржуазии. Далее: ортодоксальный католик относится к ортодоксальному протестанту более враждебно, чем к атеисту, точно так же как легитимист относится к либералу более враждебно, чем к коммунисту. И это не потому, что атеист и коммунист более родственны католику и легитимисту, а потому, что атеист и коммунист ещё более чужды католику и легитимисту, чем протестант и либерал, ибо они стоят вне его круга. Король прусский, как политик, имеет в области политики свою непосредственную противоположность в либерализме. Пролетариат, как противоположность, так же мало существует для короля, как король — для пролетариата. Только в том случае, если бы пролетариат уже достиг значительной силы, он заглушил бы все другие антипатии и политические противоположности и навлёк бы всю политическую вражду на себя. Наконец, короля, известного своей страстью ко всему интересному и многозначительному, должна была даже радостно поразить неожиданно представившаяся ему возможность обнаружить на собственной земле этот «интересный» и «столь нашумевший» пауперизм, который вместе с тем мог послужить ему поводом снова заставить говорить о себе. Как приятно было ему услышать, что отныне он владеет «собственным», королевско-прусским пауперизмом!
Ещё большая неудача постигает нашего «Пруссака», когда он принимается отрицать, что «религиозное чувство» является источником королевского кабинетского указа.
Почему религиозное чувство нельзя считать источником этого указа? Потому, что он — «весьма трезвое выражение христианского искусства управления государством», «трезвое» выражение той доктрины, которая «считает, что никакие трудности не могут устоять перед единственно признаваемым ею лекарством — перед добрым умонастроением христианских сердец».
Разве религиозное чувство не есть источник христианского искусства управления государством? Разве не на религиозном чувстве покоится такая доктрина, которая в добром умонастроении христианских сердец видит панацею от всех зол? Разве трезвое выражение религиозного чувства перестаёт быть выражением религиозного чувства? Больше того! Я утверждаю, что такое религиозное чувство, которое отказывает «государству и органам власти» в способности «исцелять большие бедствия» и ищет их исцеления в «единении христианских сердец», весьма высокого мнения о себе и весьма упоено самим собою. Только охваченное упоением религиозное чувство может, — как это признаёт «Пруссак», — видеть всё зло в недостатке христианского чувства и потому указывать органам власти на «увещевание», как на единственное средство для укрепления этого чувства. Создание христианского умонастроения — такова, по мнению «Пруссака», цель кабинетского указа. Религиозное чувство, — разумеется, когда ему присуще упоение, а не трезвость, — считает себя единственным благом. Всякое зло, какое оно встречает, оно относит за счёт отсутствия религиозного чувства, ибо если единственным благом является религиозное чувство, то только оно и может творить добро. Поэтому продиктованный религиозным чувством кабинетский указ совершенно последовательно диктует другим, чтобы они руководствовались этим чувством. Политик с трезвым религиозным чувством не стал бы в своей «растерянности» искать «помощи» в «увещевании, в благочестивой проповеди, призывающей к укреплению христианского умонастроения».
Итак, каким же путём так называемый «Пруссак» доказывает газете «Reforme», что кабинетский указ не является порождением религиозного чувства? А тем именно путём, что он везде изображает кабинетский указ как порождение религиозного чувства. Можно ли от такой нелогичной головы ожидать понимания социальных движений? Послушаем его болтовню об отношении немецкого общества к рабочему движению и к социальной реформе вообще.
Будем различать, — чего не делает наш «Пруссак», — различные категории, соединённые в выражении «немецкое общество»: правительство, буржуазию, прессу и, наконец, самих рабочих. Тут речь идёт о различных массах. «Пруссак» соединяет все эти массы вместе и выносит им, со своей возвышенной точки зрения, огульный приговор. Немецкое общество, по его мнению, «ещё не дошло даже до предчувствия предстоящей ему реформы».
Почему у немецкого общества нет этого инстинкта?
«Такой неполитической стране, как Германия», — отвечает «Пруссак», — «невозможно доказать, что частичная нужда фабричных округов есть дело, касающееся всех, и тем более невозможно доказать ей, что нужда эта является злом всего цивилизованного мира. Это явление немцы рассматривают так, как если бы речь шла о каком-нибудь наводнении или голоде, имеющем местный характер. Поэтому король видит причину данного явления в нераспорядительности администрации или же в недостатке благотворительной деятельности».
«Пруссак», следовательно, объясняет это превратное понимание бедственного положения рабочих особенностями неполитической страны.
Все признают, что Англия — страна политическая. Признают также, что Англия — страна пауперизма, даже само это слово английского происхождения. Поэтому, наблюдая положение вещей в Англии, можно лучше всего изучить отношение политической страны к пауперизму. В Англии нужда рабочих — не частное явление, а общее; она не ограничена фабричными округами, а распространяется также и на сельские округа. О вызываемых ею движениях протеста уже нельзя сказать, что они находятся только в процессе возникновения: вот уже почти целое столетие, как они здесь периодически повторяются.