а именно — Барселоны и Севильи. Если бы испанцы, — говорит один писатель[205], — захотели его изобразить в образе Марса, они придали бы этому богу вид «сокрушителя стен».
Когда в 1840 г. Кристину принудили отречься от регентства и бежать из Испании, Эспартеро, вопреки желанию весьма значительной части прогрессистов, принял высшую власть в рамках парламентского режима. Он окружил себя чем-то вроде камарильи и разыгрывал из себя военного диктатора, в сущности не пытаясь подняться выше уровня рядового конституционного монарха. Его милостями пользовались скорее модерадос[206], чем старые прогрессисты, которые, за редкими исключениями, были отстранены от должностей. Не умиротворив своих врагов, он постепенно оттолкнул своих друзей. Не найдя в себе мужества разбить оковы парламентского режима, он не смог ни принять его, ни использовать, ни превратить в орудие для действия. За три года его диктатуры революционный дух постепенно был сломлен в результате бесконечных компромиссов, а раздоры в прогрес-систской партии, никем не сдерживаемые, достигли такой остроты, что модерадос смогли посредством coup de main [внезапного удара. Ред.] вернуть себе всю полноту власти. Таким образом, Эспартеро настолько утратил свой авторитет, что им же назначенный посол в Париже вступил против него в заговор с Кристиной и Нарваэсом; он стал настолько беспомощным, что не смог парировать эти жалкие интриги и мелкие плутни Луи-Филиппа. Он настолько не понимал собственного положения, что неосмотрительно пытался пойти против общественного мнения, которое только и ждало повода, чтобы уничтожить его.
В мае 1843 г., когда он уже утратил всякую популярность, он удерживал Линахе, Сурбано и других членов своей военной камарильи на их постах., хотя от него настойчиво требовали их отставки; он распустил министерство Лопеса, располагавшее значительным большинством в палате депутатов, и упорно отказывал изгнанным модерадос в амнистии, за которую в то время стояли все — парламент, народ и сама армия. Требование амнистии попросту означало, что его управление опротивело всем. Тогда-то внезапно целый ураган пронунсиаменто против «тирана Эспартеро» потряс полуостров из конца в конец; это движение по быстроте распространения можно сравнить только с нынешним. Модерадос и прогрессисты соединились для общей цели — избавиться от регента. Кризис захватил его врасплох, роковой час застал его неподготовленным.
Нарваэс в сопровождении О’Доннеля, Кончи и Песуэлы высадился в Валенсии с горстью людей. С их стороны с самого начала были проявлены быстрота действий, рассчитанная отвага, энергия и решимость. Со стороны Эспартеро — беспомощные колебания, гибельные промедления, вялая нерешительность, беспечная слабость. В то время, когда Нарваэс снял осаду Теруэля и направился в Арагон, Эспартеро покинул Мадрид и потратил несколько недель в Альбасете на необъяснимое бездействие. Когда Нарваэс привлек на свою сторону корпуса Сеоане и Сурбано у Торрехона и пошел на Мадрид, Эспартеро соединился, наконец, с Ван-Халеном и подверг Севилью бесполезной и возмутительной бомбардировке. Затем он стал стремительно отступать с одной позиции на другую, на каждом-этапе теряя все новые отряды, пока, наконец, не очутился на морском берегу. Когда он сел на корабль в Кадисе, то этот город — последний, где у него еще оставались приверженцы, — послал своему герою последнее прости, также высказавшись против него. Один англичанин, находившийся во время этой катастрофы в Испании, дает яркое изображение «скользящей шкалы» успехов Эспартеро:
«Это не было мгновенное и ужасное падение после честной битвы, это был медленный спуск, шаг за шагом, без всякой борьбы, от Мадрида к Сьюдад-Реаль, от Сьюдад-Реаль к Альбасете, от Альбасете к Кордове, от Кордовы к Севилье, от Севильи к Пуэрто-де-Санта-Мариа, а оттуда в широкий океан. Он падал от обожествления к восторженной преданности, от преданности к привязанности, от привязанности к уважению, от уважения к безразличию, от безразличия к презрению, от презрения к ненависти, а ненависть выбросила его в море».
Каким же образом Эспартеро мог снова стать спасителем страны и «мечом революции», как его называют? Это событие было бы совершенно непонятно, если бы не десять лет реакции, в течение которых Испания страдала под беспощадной диктатурой Нарваэса и под ярмом сменивших Эспартеро фаворитов королевы. Длительные периоды жестокой реакции имеют изумительное свойство восстанавливать престиж павших вождей, потерпевших неудачу в революции. Чем большим воображением одарен народ, — а где оно больше, чем на юге Европы, — тем сильнее его стремление противопоставить лицу, воплощающему деспотизм, лицо, воплощающее революцию. Так как он не может создать сразу такое лицо из ничего, народ воскрешает отживших героев своих прошлых движений. Разве сам Нарваэс не был на шаг от того, чтобы стать популярным за счет Сарториуса? Тот Эспартеро, который с триумфом вступил в Мадрид 29 июля, не был реальным лицом; это был призрак, имя, воспоминание.
Справедливость требует напомнить, что Эспартеро никогда не выдавал себя ни за кого, кроме конституционного монархиста; если на этот счет когда-либо существовало сомнение, оно должно было рассеяться при виде того восторженного приема, который в годы изгнания он встретил в Виндзорском замке и у правящих классов Англии. Когда он прибыл в Лондон, вся аристократия с Веллингтоном и Пальмерстоном во главе устремилась к нему. Абердин в качестве министра иностранных дел прислал ему приглашение на прием к королеве; лорд-мэр и олдермены Сити устроили в его честь гастрономическое чествование в Мэншен-хаусе[207]; когда же стало известно, что испанский Цинциннат проводит свой; досуг в занятиях садоводством, то не было такого ботанического, садоводческого или земледельческого общества, которое не поспешило бы предложить ему почетное членство. Он был настоящим львом столицы. В конце 1847 г. амнистия вернула на родину испанских изгнанников, а Эспартеро декретом королевы Изабеллы был назначен сенатором. Однако он не покинул Англию, прежде чем королева Виктория не пригласила его и его герцогиню к столу и не оказала при этом ему небывалую честь, предложив провести ночь под кровлей Виндзорского замка. Правда, надо полагать, этот блеск, окруживший его особу, был отчасти вызван мнением, будто Эспартеро и раньше и теперь являлся представителем британских интересов в Испании. Верно и то, что демонстрации в честь Эспартеро были в некотором роде демонстрациями против Луи-Филиппа.
По возвращении в Испанию ему не давали прохода депутации и поздравления, а город Барселона отрядил к нему специального посла с поручением оправдать свое дурное поведение в 1843 году. Однако слышал ли кто-нибудь упоминание его имени в роковой период между январем 1846 г. и последними событиями? Поднял ли он сам голос во время этого мертвого молчания униженной Испании? Известно ли хотя бы об одном акте патриотического сопротивления с его стороны? Он преспокойно удаляется в свое имение в Логроньо, сажает капусту и цветы и дожидается своего часа. Он даже не пошел к революции, пока она сама не пришла за ним. Он сделал больше, чем сам Магомет. Он ждал, чтобы гора пришла к нему, и она действительно пришла. Впрочем, надо упомянуть об одном исключении. Когда разразилась февральская революция [1848 года. Ред.], а за ней последовало всеобщее потрясение Европы, он побудил г-на де Принсипе и нескольких друзей опубликовать брошюру под заглавием «Эспартеро, его прошлое, настоящее и будущее»[208], с целью напомнить Испании, что она все еще служит приютом человеку прошлого, настоящего и будущего. Поскольку революционное движение во Франции вскоре пошло на убыль, человек прошлого, настоящего и будущего был снова предан забвению.
Эспартеро родился в Гранатуле, в Ламанче, и, подобно своему знаменитому земляку [Дон-Кихоту Ламанчскому. Ред.], он тоже имел свою навязчивую идею — конституцию, и свою Дульсинею Тобосскую — королеву Изабеллу. 8 января 1848 г., когда он вернулся в Мадрид из своего английского изгнания, он был принят королевой и, прощаясь с ней, сказал:
«Прошу ваше величество призвать меня, когда бы вам ни понадобилась рука, чтобы вас защищать, или сердце, чтобы вас любить».
И вот теперь ее величество призвала его, и ее странствующий рыцарь тут как тут, смиряет волны революции, парализует энергию масс своим обманчивым спокойствием, дает Кристине, Сан-Луису и присным убежище во дворце и громко проповедует свою нерушимую веру словам невинной Изабеллы.
Как известно, эта весьма достойная королева, черты которой, как говорят, с каждым годом обнаруживают все более поразительное сходство с чертами недоброй памяти Фердинанда VII, была объявлена совершеннолетней 15 ноября 1843 года. 21 ноября того же года ей исполнилось всего 13 лет. Олосага, которого Лопес на три месяца назначил ее опекуном, образовал министерство, неугодное камарилье и кортесам, избранным незадолго перед тем под впечатлением первого успеха Нарваэса. Он хотел распустить кортесы и добился королевского декрета с непроставленной датой обнародования за подписью королевы, дающего ему на это полномочия. Вечером 28 ноября королева собственноручно передала Олосаге этот документ. Вечером 29-го он снова беседовал с ней; но едва он покинул ее, как один из заместителей министра явился к нему на дом, сообщил ему о его отставке и потребовал обратно декрет, к подписанию которого он якобы принудил королеву. Олосага, адвокат по профессии, был слишком хитер, чтобы так просто попасться в ловушку. Он возвратил документ лишь на следующий день, после того как показал его, по крайней мере, сотне депутатов, чтобы доказать, что подпись королевы была сделана ее обычным, нормальным почерком. 13 декабря Гонсалес Браво, назначенный премьером, вызвал к королеве председателей палат, главных мадридских нотаблей, Нарваэса, маркиза де ла Санта-Круса и других, дабы ее величество могла сделать заявление относительно происшедшего между ней и Олосагой вечером 28 ноября. Невинная крошка-королева привела их в комнату, где она принимала Олосагу, и, в назидание им, очень живо, но несколько утрированно разыграла маленькую драматическую сцену. Вот так Олосага запер дверь на задвижку, так он схватил ее за платье, так заставил ее сесть, так водил ее рукой, так вынудил у нее подпись под декретом — словом, так совершил насилие над ее королевским достоинством. Во время этой сцены Гонсалес Браво записывал ее заявления, а присутствующие осматривали упомянутый декрет, подпись которого, казалось, была сделана с помарками и дрожащей рукой. Таким образом, на основании торжественного заявления королевы Олосага подлежал осуждению по обвинению в laesa majestas [оскорблении величества. Ред.], т. е. либо растерзанию на части четырьмя конями, либо, в лучшем случае, пожизненной ссылке на Филиппины. Но, как мы видели, Олосага принял свои меры предосторожности. Последовали семнадцатидневные дебаты в кортесах, вызвавшие еще большую сенсацию, нежели знаменитый процесс королевы Каролины в Англии[209]. Защитительная речь Олосаги в кортесах содержит между прочим такие слова: