революционера, узнал из «Этюдов о России» Гакстгаузена[445], что крепостные крестьяне в его имениях не ведают частной собственности на землю, а время от времени производят между собой передел пахотной земли и лугов. Как беллетристу, ему не к чему было изучать то, что вскоре стало известно всем и каждому, а именно, что общинная собственность на землю является формой владения, которая в первобытную эпоху господствовала у германцев, кельтов, индийцев, словом у всех индоевропейских народов, в Индии существует еще и поныне, в Ирландии и Шотландии только недавно насильственно уничтожена, в Германии встречается местами даже теперь, что это отмирающая форма владения, которая на деле представляет собой явление, общее всем народам на известной ступени развития. Но как панславист, Герцен, который был социалистом в лучшем случае на словах, увидел в общине новый предлог для того, чтобы в еще более ярком свете выставить перед гнилым Западом свою «святую» Русь и ее миссию — омолодить и возродить, в случае необходимости даже силой оружия, этот прогнивший, отживший свой век Запад. То, чего не могут осуществить, несмотря на все свои усилия, одряхлевшие французы и англичане, русские имеют в готовом виде у себя дома.
«Сохранить общину и дать свободу лицу, распространить сельское и волостное самоуправление по городам и всему государству, сохраняя народное единство, — вот в чем состоит вопрос о будущем России, то есть вопрос той же социальной антиномии, которой решение занимает и волнует умы Запада» (Герцен. Письма к Линтону)[446].
Итак, в России, пожалуй, еще существует политический вопрос; но «социальный вопрос» для России уже разрешен.
Так же просто, как и Герцен, смотрел на дело слепо подражавший ему Ткачев. Хотя в 1875 г. он и не мог больше утверждать, будто «социальный вопрос» в России уже разрешен, однако он говорил, что русские крестьяне, как прирожденные коммунисты, стоят бесконечно ближе к социализму и, сверх того, им живется несравненно лучше, нежели бедным, забытым богом западноевропейским пролетариям. Если французские республиканцы, в силу их столетней революционной деятельности, считали свои народ избранным народом в политическом отношении, то многие из тогдашних русских социалистов провозглашали Россию избранным народом в социальном отношении; не западноевропейский пролетариат принесет-де своей борьбой возрождение старому экономическому миру, нет, это возрождение придет к нему из самых недр русского крестьянства. Против этого ребяческого взгляда и была направлена моя критика.
Однако русская община привлекла внимание и заслужила себе признание и таких людей, которые стоят несравненно выше Герценов и Ткачевых. В их числе был и Николай Чернышевский, этот великий мыслитель, которому Россия обязана бесконечно многим и чье медленное убийство долголетней ссылкой среди сибирских якутов навеки останется позорным пятном на памяти Александра II «Освободителя».
Вследствие интеллектуального барьера, отделявшего Россию от Западной Европы, Чернышевский никогда не знал произведений Маркса, а когда появился «Капитал», он давно уже находился в Средне-Вилюйске, среди якутов. Все его духовное развитие должно было протекать в тех условиях, которые были созданы этим интеллектуальным барьером. То, чего не пропускала русская цензура, почти или даже совсем не существовало для России. Поэтому, если в отдельных случаях мы и находим у него слабые места, ограниченность кругозора, то приходится только удивляться, что подобных случаев не было гораздо больше.
Чернышевский тоже видит в русской крестьянской общине средство для перехода от современной общественной формы к новой ступени развития, которая стоит, с одной стороны, выше, чем русская община, а с другой — выше, чем западноевропейское капиталистическое общество с его классовыми противоположностями. И в том, что Россия обладает таким средством, в то время как Запад его не имеет, в этом Чернышевский видит преимущество России.
«Введение лучшего порядка дел чрезвычайно затрудняется в Западной Европе безграничным расширением прав отдельной личности… не легко отказываться хотя бы даже от незначительной части того, чем привык уже пользоваться, а на Западе отдельная личность привыкла уже к безграничности частных прав. Пользе и необходимости взаимных уступок может научить только горький опыт и продолжительное размышление. На Западе лучший порядок экономических отношений соединен с пожертвованиями, и потому его учреждение очень затруднено. Он противен привычкам английского и французского поселянина». Но «то, что представляется утопией в одной стране, существует в другой как факт… те привычки, проведение которых в народную жизнь кажется делом неизмеримой трудности англичанину и французу, существуют у русского как факт его народной жизни… Порядок дел, к которому столь трудным и долгим путем стремится теперь Запад, еще существует у нас в могущественном народном обычае нашего сельского быта… Мы видим, какие печальные последствия породила на Западе утрата общинной поземельной собственности и как тяжело возвратить западным народам свою утрату. Пример Запада не должен быть потерян для нас». (Чернышевский. Сочинения, женевское издание, т. V, стр. 16–19; цитировано у Плеханова, «Наши разногласия» [В оригинале название книги написано по-русски латинскими буквами. Ред. Ред.], Женева, 1885)[447].
А об уральских казаках, у которых еще господствовала общественная обработка земли с последующим разделом продукта между отдельными семьями, он говорит:
«Если уральцы доживут в нынешнем своем устройстве до того времени, когда введены будут в хлебопашество машины, то уральцы будут тогда очень рады, что сохранилось у них устройство, допускающее употребление таких машин, требующих хозяйства в огромных размерах, на сотнях десятин». (Ibidem [там же. Ред.], стр. 131.)
Не следует только при этом забывать, что уральцы со своей общественной обработкой земли, предохраняемой от гибели из соображений военного характера (ведь и у нас существует казарменный коммунизм), стоят в России совершенно обособленно, примерно так же, как у нас подворные общины [Gehofer-schaften] на Мозеле, с их периодическими переделами. И если нынешнее устройство сохранится у них до момента введения машин, то от этого получат выгоду не сами уральцы, а русский военный фиск, слугами которого они являются.
Во всяком случае, факт таков: в то время как в Западной Европе капиталистическое общество распадается и неустранимые противоречия его собственного развития грозят ему гибелью, в это самое время в России около половины всей обрабатываемой земли находится еще, как общая собственность, в руках крестьянских общин. Если на Западе разрешение противоречий посредством новой организации общества предполагает, как необходимое условие, переход всех средств производства, следовательно и земли, в собственность всего общества, то в каком же отношении к этой общей собственности, которую на Западе только предстоит создать, находится общинная собственность, уже существующая или, вернее, еще существующая в России? Не может ли она послужить исходным пунктом народного движения, которое, перескочив через весь капиталистический период, сразу преобразует русский крестьянский коммунизм в современную социалистическую общую собственность на все средства производства, обогатив его всеми техническими достижениями капиталистической эры?
Или, как формулировал мысль Чернышевского Маркс в одном письме, цитируемом ниже [См. настоящий том, стр. 447–449. Ред.]: «Должна ли Россия, как того хотят ее либеральные экономисты, начать с разрушения сельской общины, чтобы перейти к капиталистическому строю, или же, наоборот, она может, не испытав мук этого строя, завладеть всеми его плодами, развивая свои собственные исторические данные?»
Уже самая постановка вопроса показывает то направление, в котором нужно искать его разрешения. Русская община просуществовала сотни лет, и внутри нее ни разу не возникло стимула выработать из самой себя высшую форму общей собственности; точно так же обстояло дело с германской маркой, кельтским кланом, индийской и другими общинами с их первобытно-коммунистическими порядками. Все они с течением времени, под влиянием окружавшего их, а также и возникавшего внутри них и постепенно захватывавшего их товарного производства и обмена между отдельными семьями и отдельными лицами, все более и более утрачивали свой коммунистический характер и превращались в общины независимых друг от друга землевладельцев. Поэтому, если вообще можно ставить вопрос о том, не предстоит ли русской общине иная и лучшая судьба, то причина этого коренится не в ней самой, а единственно в том обстоятельстве, что в одной из европейских стран она сохранила относительную жизненную силу до такого времени, когда в Западной Европе не только товарное производство вообще, но даже его высшая и последняя форма — капиталистическое производство пришло в противоречие с созданными им самим производительными силами, когда оно оказывается неспособным управлять долее этими силами и когда оно гибнет от этих внутренних противоречий и обусловленных ими классовых конфликтов. Уже из этого вытекает, что инициатива подобного преобразования русской общины может исходить исключительно лишь от промышленного пролетариата Запада, а не от самой общины. Победа западноевропейского пролетариата над буржуазией и связанная с этим замена капиталистического производства общественно управляемым производством, — вот необходимое предварительное условие для подъема русской общины на такую же ступень развития.
В самом деле: нигде и никогда аграрный коммунизм, сохранившийся от родового строя, не порождал из самого себя ничего иного, кроме собственного разложения. Сама русская крестьянская община уже в 1861 г. представляла собой сравнительно ослабленную форму этого коммунизма; совместная обработка земли, существующая еще в отдельных местностях Индии и в южнославянской домашней общине (задруге), вероятной родоначальнице русской общины, должна была уступить место ведению хозяйства отдельными семьями; общинная собственность проявлялась еще только в повторяющихся переделах земли, производившихся в различных местностях через самые различные промежутки, времени. Стоит этим переделам прекратиться самим по себе или в результате особого постановления, — и перед нами деревня парцелльных крестьян.
Но один тот факт, что, существуя бок о бок с русской крестьянской общиной, капиталистическое производство в Западной Европе приближается в то же время к моменту своей гибели и в нем самом уже имеется зародыш новой формы производства, при которой средства производства в качестве общественной собственности будут применяться в плановом порядке, — один этот факт не может вдохнуть в русскую общину силу, дающую ей возможность развить из самой себя эту новую общественную форму. Каким образом община может освоить гигантские производительные силы капиталистического общества в качестве общественной собственности и общественного орудия, прежде чем само капиталистическое общество совершит эту революцию? Каким образом может русская община показать миру, как вести крупную промышленность на общественных началах, когда она разучилась уже обрабатывать на общественных началах свои собственные земли?
Правда, в России есть немало людей, которые хорошо знают западное капиталистическое общество со всеми его непримиримыми противоположностями и конфликтами и ясно представляют себе, где выход из этого кажущегося тупика. Но, во-первых, те несколько тысяч людей, которые это понимают, живут не в общине, а те