и «необразованный» и внутри себя сталкиваются друг с другом, и притом в каждом человеке «необразованный» наталкивается на «образованного». А так как в Гегеле проявляется наибольшая тоска по вещам, т. е. по тому, что составляет удел «необразованного», то здесь обнаруживается также, что «наиобразованнейший» человек есть вместе с тем и «необразованнейший». «Здесь» (у Гегеля) «действительность должна полностью соответствовать мысли, и ни одно понятие не должно быть лишено реальности». Это значит: здесь обычное представление о действительности должно целиком и полностью получить своё философское выражение, но при этом Гегель воображает, наоборот, что, «стало быть», каждое философское выражение создаёт соответствующую ему действительность. Jacques le bonhomme принимает иллюзию, которую Гегель питает по отношению к своей философии, за чистую монету гегелевской философии.
Гегелевская философия, которая, в виде господства гегельянцев над не-гегельянцами, выступает как высшее увенчание иерархии, завоёвывает последнее всемирное царство.
«Система Гегеля была высшей деспотией и единодержавием мышления, всесилием и всемогуществом духа» (стр. 97).
Здесь мы попадаем, таким образом, в царство духов гегелевской философии, которое простирается от Берлина до Галле и Тюбингена, в царство духов, историю которого написал господин Байрхоффер, а соответствующий статистический материал собрал великий Михелет.
Подготовкой к этому царству духов явилась французская революция, которая «только всего и сделала, что превратила вещи в представления о вещах» (стр. 115; ср. выше Гегель о революции, стр. [162–163]). «Так, люди оставались гражданами» (у «Штирнера» это помещено раньше, но ведь «Штирнер изрекает не то, что имеет в виду; с другой стороны, то, что он имеет в виду, — неизрекаемо», Виганд, стр. 149) и «жили в рефлексии, обладая неким предметом, над которым рефлектировали, перед которым» (per appos.{117}) «испытывали благоговение и страх». «Штирнер» говорит в одном месте на стр. 98: «Дорога в ад вымощена благими намерениями». Мы же скажем: дорога к Единственному вымощена дурными заключениями, приложениями, которые играют у него роль заимствованной им у китайцев «небесной лестницы», служат ему «канатом объективного» (стр. 88), на котором он проделывает свои «блошиные прыжки». После всего этого для «новой философии или нового времени», — а с момента наступления царства духов новое время и есть не что иное, как новая философия, — было нетрудно «превратить существующие объекты в представляемые, т. е. в понятия» (стр. 114), — продолжателем этой работы и является святой Макс.
Мы видели, как наш рыцарь печального образа ещё «до того как возникли горы», которые он потом сдвинул с места своей верой, ещё в начале своей книги нёсся во весь опор к великой цели своего «величественного собора». Его «ослик» — в этой роли фигурирует приложение — еле успевал перебирать ногами; наконец, теперь, на стр. 114, наш рыцарь достиг своей цели и с помощью могучего «или» превратил новое время в новую философию.
Тем самым древнее время (т. е. древнее и новое, негритянское и монгольское, но, собственно говоря, только доштирнеровское время) «достигло своей конечной цели». Мы можем теперь раскрыть секрет, почему святой Макс озаглавил всю первую часть своей книги «Человек» и выдал всю свою историю чудес, призраков и рыцарей за историю «Человека». Идеи и мысли людей были, разумеется, идеями и мыслями о себе и о своих отношениях, были их сознанием о себе, о людях вообще, — ибо это было сознание не отдельного только лица, но отдельного лица в его связи со всем обществом, — и обо всём обществе, в котором люди жили. Независимые от них условия, в которых они производили свою жизнь, связанные с этими условиями необходимые формы общения и обусловленные всем этим личные и социальные отношения должны были, — поскольку они выражались в мыслях, — принять форму идеальных условий и необходимых отношений, т. е. получить своё выражение в сознании как такие определения, которые происходят из понятия человека вообще, из человеческой сущности, из природы человека, из человека как такового. То, чем были люди, чем были их отношения, явилось в сознании в качестве представления о человеке как таковом, о способах его существования или о его ближайших логических определениях. И вот после того как идеологи предположили, что идеи и мысли управляли до сих пор историей, что история этих идей и мыслей и есть единственная, существовавшая до сих пор история; после того как они вообразили, что действительные отношения сообразовались с человеком как таковым и его идеальными отношениями, т. е. с логическими определениями; после того как они вообще историю сознания людей о себе превратили в основу их действительной истории, — после всего этого не было ничего легче, как назвать историю сознания, идей, Святого, установившихся представлений историей «Человека» и подменить ею действительную историю. Святой Макс отличается от всех своих предшественников только тем, что он ничего не знает об этих представлениях, — даже в состоянии их произвольной обособленности от действительной жизни, продуктом которой они явились, — и всё его ничтожное творчество ограничивается тем, что в своей копии гегелевской идеологии он обнаруживает незнание даже копируемого оригинала. — Уже отсюда понятно, каким образом может он своей фантазии об истории Человека противопоставить историю действительного индивида в форме Единственного.
Единственная история совершается сначала в стоической школе в Афинах, затем почти целиком в Германии и, наконец, на Купферграбене[64] в Берлине, где воздвигнул свои замок деспот «новой философии или нового времени». Уже отсюда видно, о каком исключительно национальном и местном деле идёт здесь речь. Вместо всемирной истории святой Макс даёт несколько, к тому же крайне скудных и неверных, толкований по поводу истории немецкой теологии и философии. Если иной раз мы и покидаем, по видимости, пределы Германии, то лишь для того, чтобы утверждать, будто дела и мысли других народов, например французская революция, «достигают своей конечной цели» в Германии, и именно на Купферграбене. Приводятся только национально-немецкие факты, обсуждаются и толкуются они на национально-немецкий лад, и результат всегда получается национально-немецкий. Но и это ещё не всё. Образ мыслей и образование нашего святого — не только немецкие, но и насквозь берлинские. Роль, отводимая гегелевской философии, есть та самая, которую она играет в Берлине, — Штирнер смешивает Берлин с миром и с мировой историей. «Юноша» — берлинец; добрые бюргеры, то и дело встречающиеся в книге, — берлинские филистеры, завсегдатаи пивных. Исходя из таких предпосылок, можно прийти только к результату, ограниченному тесными национальными и местными рамками. «Штирнер» и вся его философская братия, среди которой он самый слабый и невежественный, являют собой практический комментарий к бравым стишкам бравого Гофмана фон Фаллерслебена:
Лишь в Германии, лишь в Германии
Местный берлинский вывод нашего бравого святого, гласящий, что мир «весь вышел» в гегелевской философии, позволяет ему без больших издержек основать своё «собственное» всемирное царство. Гегелевская философия всё превратила в мысли, в Святое, в привидение, в дух, в духов, в призраки. С ними-то «Штирнер» и будет сражаться, он победит их в своём воображении и на их трупах воздвигнет своё «собственное», «единственное» всемирное царство «во плоти», всемирное царство «целостного человека».
«Потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Послание к эфесянам, 6, 12).
Теперь «Штирнер» «обул ноги в готовность» сражаться с мыслями. За «щит веры» ему нет нужды «браться», ибо он никогда не выпускал его из рук. Вооружившись «шлемом» гибели и «мечом» неразумия (ср. там же), он идёт в бой. «И дано было ему вести войну против Святого», но не было дано «победить его» (Откровение Иоанна, 13, 7).
5. Блаженствующий в своей конструкции «Штирнер»
Мы опять оказались на том же самом месте, на котором мы находились, когда на стр. 19 речь шла о юноше, переходящем в мужа, и на стр. 90 — о монголоподобном кавказце, который превращается в кавказского кавказца и «обретает самого себя». Мы присутствуем, стало быть, при третьем самообретении таинственного индивида, о «тяжкой жизненной борьбе» которого повествует нам святой Макс. Только теперь вся история осталась уже позади нас и ввиду обширности переработанного нами материала мы должны бросить ретроспективный взгляд на гигантский труп загубленного Человека.
Если святой Макс на одной из последующих страниц, успев давно уже позабыть свою историю, утверждает, что «гениальность издавна считается созидательницей новых всемирно-исторических творений» (стр. 214), то мы знаем уже, что, по крайней мере, его историю не могут упрекнуть в этом даже самые злостные его враги, ибо в ней вовсе не фигурируют какие-либо личности, не говоря уже о гениях, а встречаются лишь окаменелые мысли-калеки и уродливые гегелевские оборотни.
Repetitio est mater studiorum{118}. Святой Макс, изложивший всю свою историю «философии или времени» лишь для того, чтобы иметь случай дать несколько беглых этюдов о Гегеле, повторяет в заключение ещё раз всю свою единственную историю. Он делает это, однако, с естественно-научным уклоном, преподнося нам важные сведения о «единственном» естествознании; объясняется это тем, что всякий раз, когда «миру» приходится играть у него важную роль, мир тотчас превращается и природу. «Единственное» естествознание начинается сразу же с признания своего бессилия. Оно рассматривает не действительное отношение человека к природе, обусловленное промышленностью и естествознанием, а провозглашает его фантастическое отношение к природе. «Как мало может одолеть человек! Он вынужден предоставить солнцу двигаться по своему пути, морю — катить свои волны, горам — возноситься к небу» (стр. 122). Святой Макс, который, подобно всем святым, любит чудеса, по способен сотворить лишь логическое чудо, недоволен тем, что не может заставить солнце плясать канкан, он сокрушается по поводу того, что не в силах привести море в состояние покоя, он возмущён тем, что вынужден предоставить горам возноситься к небу. Хотя на стр. 124 мир уже к концу древности становится «прозаичным», однако для нашего святого он всё ещё в высшей степени непрозаичен. Для него всё ещё движется по своему пути «солнце», а не земля, и его огорчает, что он не может a la Иисус Навин скомандовать: «Солнце, остановись!» На стр. 123 Штирнер открывает, что в конце