Опираясь на эти высказывания Фейербаха, Санчо затевает бой, который точно так же предвосхищен уже Сервантесом в девятнадцатой главе, где ingenioso hidalgo{176} сражается с предикатами, с ряжеными, когда те несут хоронить труп мира и, запутавшись в своих мантиях и саванах, не могут шевельнуться, так что нашему идальго не трудно опрокинуть их своим шестом и оттузить их вволю. Последняя попытка вновь поживиться донельзя избитой критикой религии как самостоятельной сферы, умудриться — оставаясь в пределах предпосылок немецкой теории — всё же придать себе такой вид, будто бы выходишь за эти пределы, да ещё состряпать из этой кости, обглоданной до последней жилки, рамфордовскую нищенскую похлёбку для «Книги» — эта попытка означала борьбу против материальных отношений не в их действительном виде и даже не в виде земных иллюзий, какие питают о них люди, на практике ушедшие с головой в современный мир, а против небесного экстракта земного образа этих отношений в качестве предикатов, эманации бога, в качестве ангелов. Так царство небесное было снова заселено, и старому способу эксплуатации этого небесного царства была вновь дана обильная пища. Так под действительную борьбу снова была подсунута борьба с религиозной иллюзией — с богом. Святой Бруно, который добывает себе хлеб теологией, в своей «тяжкой жизненной борьбе» против субстанции делает pro aris et focis{177} ту же самую попытку — в качестве теолога выйти за пределы теологии. Его «субстанция» есть не что иное, как предикаты бога, соединённые под одним именем; за исключением наименования «личность», которое он оставляет за собой, — это те предикаты бога, которые представляют собой опять-таки не что иное, как заоблачные названия представлений людей о своих определённых эмпирических отношениях, — представлений, за которые они лицемерно впоследствии цепляются в силу практических оснований. При помощи унаследованного от Гегеля теоретического вооружения эмпирическое, материальное поведение этих людей, конечно, нельзя даже и понять. Благодаря тому, что Фейербах разоблачил религиозный мир как иллюзию земного мира, который у самого Фейербаха фигурирует ещё только как фраза, перед немецкой теорией встал сам собой вопрос, у Фейербаха оставшийся без ответа: как случилось, что люди «вбили себе в голову» эти иллюзии? Этот вопрос даже для немецких теоретиков проложил путь к материалистическому воззрению на мир, мировоззрению, которое вовсе не обходится без предпосылок, а эмпирически изучает как раз действительные материальные предпосылки как таковые и потому является впервые действительно критическим воззрением на мир. Этот путь был намечен уже в «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» — во «Введении к критике гегелевской философии права» и в статье «К еврейскому вопросу». Но так как это было облечено тогда ещё в философскую фразеологию, то попадающиеся там по традиции философские выражения — как «человеческая сущность», «род» и т. п. — дали немецким теоретикам желанный повод к тому, чтобы неверно понять действительный ход мыслей и вообразить, будто и здесь опять всё дело только в новой перелицовке их истасканных теоретических сюртуков; вообразил же тогда Dottore Graziano немецкой философии, доктор Арнольд Руге, что он и дальше сможет попрежнему неуклюже размахивать руками и щеголять своей педантски-шутовской маской. Нужно «оставить философию в стороне» (Виганд, стр. 187, ср. Гесс, «Последние философы», стр. 8), нужно выпрыгнуть из неё и в качестве обыкновенного человека взяться за изучение действительности. Для этого и в литературе имеется огромный материал, не известный, конечно, философам. Когда после этого снова очутишься лицом к лицу с людьми вроде Круммахера или «Штирнера», то находишь, что они давным-давно остались «позади», на низшей ступени. Философия и изучение действительного мира относятся друг к другу, как онанизм и половая любовь. Святой Санчо, который вопреки отсутствию у него мыслей — что мы констатировали терпеливо, а он весьма патетически — всё же остаётся в пределах мира чистых мыслей, может спастись от этого мира, конечно, только посредством морального постулата, постулата «отсутствия мыслей» (стр. 196 «Книги»). Он — бюргер, который спасается от торговли посредством banqueroute cochonne[83], в силу чего он, конечно, становится не пролетарием, а несостоятельным и обанкротившимся бюргером. Штирнер становится не человеком практической жизни, а лишённым мыслей, обанкротившимся философом.
Перешедшие от Фейербаха предикаты бога, в качестве господствующих над людьми действительных сил, в качестве иерархов, — вот тот подсунутый вместо эмпирического мира уродец-оборотень, которого и находит «Штирнер». До такой степени вся его «особенность» покоится только на том, что ему «внушено». Если «Штирнер» (см. также стр. 63) бросает Фейербаху упрёк в том, что результат, к которому Фейербах приходит, — ничто, потому что Фейербах превращает предикат в субъект и наоборот, то сам он ещё гораздо меньше способен прийти к чему-нибудь, — ибо эти фейербаховские предикаты, превращённые в субъекты, он свято принимает за действительные личности, господствующие над миром, эти фразы об отношениях он покорно принимает за действительные отношения, награждая их предикатом «святые», превращая этот предикат в субъект, в «Святое», т. е. делая совершенно то же, что сам ставит в упрёк Фейербаху. И вот, после того как он совершенно избавился таким путём от того определённого содержания, о котором шла речь, он открывает свою борьбу, т. е. даёт волю своей «ненависти» против этого «Святого», которое, конечно, остаётся всегда тем же самым. У Фейербаха — за что святой Макс его и упрекает — есть ещё сознание того, «что у него речь идёт только «об уничтожении некоторой иллюзии»» (стр. 77 «Книги»), хотя Фейербах придаёт борьбе против этой иллюзии всё ещё слишком большое значение. У «Штирнера» и это сознание «всё вышло», он действительно верит в то, что абстрактные мысли идеологии господствуют в современном мире, он уверен, что в своей борьбе против «предикатов», против понятий, он нападает уже не на иллюзию, а на действительные силы, властвующие над миром. Отсюда — его манера ставить всё на голову, отсюда — то безмерное-легковерие, с каким он принимает за чистую монету все ханжеские иллюзии, все лицемерные заверения буржуазии. Как мало, впрочем, «куколка» составляет «подлинное ядро» «мишуры» и как сильно хромает это красивое сравнение, лучше всего видно на «куколке» самого «Штирнера» — на его «Книге», в которой нет никакого, ни «подлинного», ни «неподлинного» «ядра» и где даже то немногое, что имеется ещё на её 491 странице, едва ли заслуживает даже названия «мишуры». — Но если уж непременно нужно найти в ней какое-нибудь «ядро», то это ядро есть немецкий мелкий буржуа.
Откуда, впрочем, взялась ненависть святого Макса к «предикатам», об этом крайне наивные разъяснения даёт он сам в «Апологетическом комментарии». Он приводит следующее место из «Сущности христианства» (стр. 31): «Истинный атеист лишь тот, для кого предикаты божественной сущности, как например любовь, мудрость, справедливость — ничто, но не тот, для кого только субъект этих предикатов ничто», и затем восклицает с торжествующим видом: «Разве не имеется всё это у Штирнера?». — «Здесь мудрость». Святой Макс нашёл в приведённом только что месте намёк, как добиться того, чтобы оказаться «дальше всех». Он верит Фейербаху, что вышеприведённое место раскрывает «сущность» «истинного атеиста», и принимает от него «задачу» сделаться «истинным атеистом». «Единственный», это — «истинный атеист».
Ещё более легковерно, чем по отношению к Фейербаху, «орудует» он по отношению к святому Бруно или к «Критике». Мы постепенно увидим, как он всячески поддаётся тому, что навязывает ему «Критика», как он ставит себя под её полицейский надзор, как своими внушениями она поучает его относительно его жизни, его «призвания». Пока же достаточно привести образчик его веры в Критику — указать на то, что на стр. 186 он изображает «Критику» и «Массу» как два лица, которые борются друг против друга и «стараются освободиться от эгоизма», а на стр. 187 он обеих «принимает за то, за что они… выдают себя».
Борьбой против гуманного либерализма заканчивается долгая борьба Ветхого завета, когда человек был наставником, ведущим к Единственному; времена исполнились, и евангелие благодати и радости нисходит на грешное человечество.
****
Борьба за «Человека» есть исполнение слова, написанного у Сервантеса в двадцать первой главе, «в которой рассказывается о великом приключении, о завоевании драгоценного шлема Мамбрина». Наш Санчо, который во всём подражает своему бывшему господину и нынешнему слуге, «поклялся завоевать для себя шлем Мамбрина» — Человека. После предпринимавшихся им во время его различных «походов»{178} тщетных попыток найти желанный шлему Древних и Новых, у либералов и коммунистов, «он увидел вдали всадника, на голове которого что-то сверкало как золото». И вот он говорит Дон Кихоту-Шелиге: «Если я не ошибаюсь, навстречу нам едет человек, у которого на голове шлем Мамбрина, тот самый шлем, который, как ты знаешь, Я поклялся раздобыть». «Будьте, ваша милость, осторожны в словах своих и ещё больше в своих поступках», — отвечает поумневший за это время Дон Кихот. — «Скажи мне, разве ты не видишь, что навстречу нам едет всадник верхом на серой в яблоках лошади и что на голове у него золотой шлем?» — «Я вижу и примечаю, — отвечает Дон Кихот, — что едет какой-то человек на осле такой же серой масти, как и ваш, а на голове у всадника что-то блестящее». — «Но ведь это и есть шлем Мамбрина», — говорит Санчо.
Тем временем к ним тихой рысцой подъезжает святой цирюльник Бруно на своём ослике, Критике, а на голове у Бруно — цирюльничий таз; святой Санчо устремляется на него с копьём в руке, святой Бруно соскакивает со своего осла, роняет таз на землю (почему здесь, на соборе, мы и видели его без этого таза) и бросается в кусты, «ибо он есть воплощённый Критик». Святой Санчо поднимает с великой радостью шлем Мамбрина, и на замечание Дон Кихота, что он точь-в-точь похож на цирюльничий таз, отвечает: «Этот знаменитый волшебный шлем, обернувшийся «призраком», несомненно побывал в руках человека, который не мог оценить его по достоинству, и вот он расплавил половину его, а из другой половины смастерил то, что, по твоим словам, тебе представляется цирюльничьим тазом; впрочем, каким бы он ни казался непосвящённому глазу, для меня, который знает ему цену, это безразлично».
«Второе великолепие, вторая собственность теперь приобретена!»
И вот завоевав, наконец, свой шлем, — «Человека», — он восстаёт против него, начинает относиться к нему как к своему «непримиримейшему врагу» и прямо заявляет ему (почему, мы увидим после), что Он (святой Санчо) —