кое-что, то теперь все, без сомнения, исчезло. И, действительно, добыча свелась лишь к нескольким малозначащим письмам. Спустя полтора года, когда арестованные предстали, наконец, перед судом присяжных, материал bona fide {заслуживающий доверия. Ред.}, которым располагало обвинение, не увеличился ни на один документ. Тем не менее, все власти прусского государства, по уверениям прокуратуры (представленной фон Зеккендорфом и Зедтом), развили самую напряженную и самую разностороннюю деятельность. Чем же они собственно занимались? Nous verrons! {Посмотрим! Ред.}
Необычная длительность предварительного заключения мотивировалась самым замысловатым образом. Сначала указывалось, что саксонское правительство не желало выдать Бюргерса и Нотъюнга Пруссии. Кёльнские судебные органы тщетно требовали выдачи у министерства в Берлине, а министерство в Берлине тщетно добивалось этого от саксонских властей. Между тем, саксонское правительство дало себя уговорить. Бюргерс и Нотъюнг были выданы. В октябре 1851 г. дело, наконец, настолько продвинулось вперед, что материалы были представлены обвинительному сенату кёльнского апелляционного суда. Обвинительный сенат вынес постановление, «что для возбуждения обвинения нет объективного состава преступления и поэтому следствие нужно начать заново». Между тем, служебное рвение судебных органов было подогрето только что изданным дисциплинарным законом, который давал право прусскому правительству устранять любого неугодного ему судейского чиновника. На этот раз процесс был перенесен из-за отсутствия данных, доказывающих преступление. В следующую же квартальную сессию суда присяжных его должны были отложить из-за наличия чересчур большого количества данных. Кипа документов, как указывалось, была так велика, что обвинитель не успел ее одолеть. Мало-помалу он ее одолел, обвинительный акт был вручен обвиняемым и слушание дела было назначено на 28 июля. Но в это время заболел полицей-директор Шульц, главное правительственное движущее колесо процесса. Во здравие Шульца обвиняемым пришлось просидеть еще три месяца. По счастью, Шульц умер, общество выражало нетерпение, и правительству пришлось поднять занавес.
В течение всего этого периода дирекция полиции в Кёльне, полицейпрезидиум в Берлине, министерство юстиции и министерство внутренних дел постоянно вмешивались в ход следствия точно так же, как позже их достойный представитель Штибер в качестве свидетеля постоянно вмешивался в публичное судебное разбирательство в Кёльне. Правительству удалось подобрать беспримерный в летописях Рейнской провинции состав присяжных. Наряду с представителями верхушки буржуазии (Херштадт, Лейден, Йост), городского патрициата (фон Бианка, фон Рат), заскорузлых юнкеров (Хеблинг фон Ланценауэр, барон фон Фюрстенберг и т. д.) в него входили два прусских регирунгсрата, в том числе королевский камергер (фон Мюнх-Беллингхаузен), наконец, один прусский профессор (Крёйслер). В этом суде присяжных, таким образом, были представлены все слои господствующих в Германии классов, и только они.
При таком составе присяжных прусское правительство как будто бы могло избрать прямой путь и организовать просто тенденциозный процесс. Правда, документы, признанные подлинными Бюргерсом, Нотъюнгом и другими, а также те, которые были захвачены непосредственно, не свидетельствовали ни о каком заговоре; они вообще не подтверждали наличие каких-либо действий, предусмотренных Code penal[288]; но они неопровержимо доказывали враждебное отношение обвиняемых к существующему правительству и к существующему обществу. Но то, что не предусмотрел разум законодателя, могла восполнить совесть присяжных. Разве не было хитростью со стороны обвиняемых так обставить свою вражду к существующему обществу, что она не нарушала ни одного параграфа свода законов? Разве болезнь перестает быть заразной от того, что она не значится в номенклатуре санитарно-полицейского устава? Если бы прусское правительство ограничилось попыткой доказать на основании действительно имеющегося материала, что обвиняемые являются вредными людьми, а присяжные сочли достаточным обезвредить их посредством своего вердикта: «виновен», кто мог бы подвергнуть присяжных и правительство нападкам? Никто, кроме близорукого мечтателя, который думает, что прусское правительство и господствующие в Пруссии классы настолько сильны, что могут предоставить свободное поле деятельности и своим врагам, пока те держатся в рамках дискуссии и пропаганды.
Между тем прусское правительство само закрыло себе широкий путь политических процессов. Необычайным затягиванием процесса, прямым вмешательством министерства в ход следствия, таинственными намеками на неведомые ужасы, хвастливыми заявлениями о раскрытии заговора, охватывающего всю Европу, возмутительно зверским обращением с арестованными процесс был раздут в proces monstre{23}, к нему было привлечено внимание европейской прессы, а подозрительное любопытство публики было возбуждено до крайности. Прусское правительство поставило себя в такое положение, что обвинение приличия ради должно было представить доказательства, а суд приличия ради должен был требовать доказательств. Суд сам стоял перед другим судом — перед судом общественного мнения.
Чтобы исправить первый промах, правительство должно было совершить второй промах. Полиция, которая во время следствия выполняла обязанности судебного следователя, во время судебного разбирательства должна была выступить в качестве свидетеля. Рядом с обычным обвинителем правительство должно было выставить еще необычного, рядом с прокуратурой— полицию, рядом с Зедтом и Зеккендорфом — Штибера с его Вермутом, с его птицей Грейфом и с его малюткой Гольдхеймом{24}. Вмешательство в суд третьей государственной силы стало неизбежным, чтобы чудодейственными полицейскими способами постоянно доставлять юридическому обвинению факты, за тенью которых оно тщетно гонялось. Суд так хорошо понял это положение, что председатель, судья и прокурор с похвальнейшей покорностью попеременно уступали свою роль полицейскому советнику и свидетелю Штиберу и постоянно прятались за его спиной. Прежде чем перейти к освещению этих полицейских откровений, на которых основан «объективный состав преступления», так и не найденный обвинительным сенатом, мы должны сделать еще одно предварительное замечание.
Из бумаг, захваченных у обвиняемых, так же как из их собственных показаний обнаружилось, что существовало немецкое коммунистическое общество, Центральный комитет которого первоначально находился в Лондоне. 15 сентября 1850 г. этот Центральный комитет раскололся. Большинство — обвинительный акт называет его «партией Маркса» — перенесло местопребывание Центрального комитета в Кёльн. Меньшинство — исключенное позднее кёльнцами из Союза — организовалось как самостоятельный Центральный комитет в Лондоне и основало здесь и на континенте Зондербунд[289]. Обвинительный акт называет это меньшинство и его приверженцев «партией Виллиха — Шаппера».
Зедт — Зеккендорф утверждают, что раскол лондонского Центрального комитета был вызван раздорами чисто личного характера. Задолго до Зедта — Зеккендорфа «рыцарственный Виллих» уже распустил среди лондонской эмиграции гнуснейшие сплетни о причинах раскола. В лице г-на Арнольда Руге, этой пятой спицы в колеснице европейской центральной демократии[290], и других подобных ему людей Виллих нашел готовые к услугам каналы для распространения этих сплетен в немецкой и американской печати. Демократия сообразила, как облегчит она себе победу над коммунистами, если наскоро изобразит «рыцарственного Виллиха» представителем коммунистов. «Рыцарственный Виллих», со своей стороны, сообразил, что «партия Маркса» не могла раскрыть причины раскола, не выдав существования тайного общества в Германии и, в первую очередь, не передав кёльнский Центральный комитет отеческому попечению прусской полиции. Теперь эти обстоятельства более не существуют, и поэтому мы приводим несколько небольших выдержек из протокола последнего заседания лондонского Центрального комитета от 15 сентября 1850 года.
Мотивируя свое предложение о размежевании, Маркс, среди прочего, сказал буквально следующее: «На место критического воззрения меньшинство ставит догматическое, на место материалистического — идеалистическое. Вместо действительных отношений меньшинство сделало движущей силой революции одну лишь волю. Между тем как мы говорим рабочим: Вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя и сделать себя способными к политическому господству, вы говорите наоборот: «Мы должны тотчас достигнуть власти, или же мы можем лечь спать». В то время как мы специально указываем немецким рабочим на неразвитость немецкого пролетариата, вы самым грубым образом льстите национальному чувству и сословному предрассудку немецких ремесленников, что, разумеется, популярнее. Подобно тому как демократы превращают слово народ в святыню, вы проделываете это со словом пролетариат. Подобно демократам, вы подменяете революционное развитие фразой о революции» и т. д. и т. д.
Г-н Шаппер в своем ответе сказал буквально следующее:
«Я высказал подвергнувшийся здесь нападкам взгляд, потому что я вообще с энтузиазмом отношусь к этому делу. Речь идет о том, мы ли сами начнем рубить головы, или нам будут рубить головы». (Шаппер даже обещал, что ему отрубят голову через год, т. е. 15 сентября 1851 года.) «Во Франции наступит черед для рабочих, а тем самым и для нас в Германии. Не будь этого я, конечно, ушел бы на покой, и тогда у меня было бы иное материальное положение. Если же мы этого достигнем, то мы сможем принять такие меры, которыми мы обеспечим господство пролетариата. Я являюсь фанатическим сторонником этого взгляда, но Центральный комитет хотел противоположного» и т. д. и т. д.
Как мы видим, Центральный комитет раскололся не в силу личных причин. Но было бы также неверно говорить о принципиальных разногласиях. Партия Шаппера — Виллиха никогда не претендовала на честь иметь собственные идеи. Ей свойственно лишь своеобразное непонимание чужих идей, которые она фиксирует в качестве символа веры, полагая, что усвоила их вместе с фразами. Не менее ошибочно было бы предъявить партии Виллиха — Шаппера обвинение в том, что она является «партией действия», если только под действием не понимать безделья, прикрытого трактирной шумихой, вымышленными конспирациями и бесплодными показными связями.
II
АРХИВ ДИЦА
Найденный у обвиняемых «Манифест Коммунистической партии», напечатанный перед февральской революцией и в течение нескольких лет находившийся в продаже, не мог ни по своей форме, ни по своему назначению быть программой «заговора». В захваченных обращениях Центрального комитета речь шла исключительно об отношении коммунистов к будущему правительству демократии, следовательно вовсе не о правительстве Фридриха-Вильгельма IV. Наконец, устав был уставом тайного пропагандистского общества, но в Code penal не содержится наказаний для тайных обществ. В качестве конечной цели этой пропаганды выдвигается разрушение существующего общества, но прусское государство однажды уже погибло, может гибнуть еще десяток раз и погибнуть окончательно, а существующее общество от этого нисколько не пострадает. Коммунисты могут содействовать ускорению процесса разложения буржуазного общества и тем не менее предоставить буржуазному обществу разлагать прусское государство. Если бы кто-нибудь поставил себе прямой целью ниспровержение прусского государства и проповедовал бы, что средством для достижения этой цели является разрушение общества, то он уподобился бы тому сумасшедшему инженеру, который хотел взорвать землю для того, чтобы смести с пути навозную кучу.
Но если конечной целью Союза является ниспровержение общества, то его средством неизбежно должна быть политическая революция, а