бежать отсюда способом самым постыдным, который только можно было представить. И если памятный день, когда он оплакивал Фарфана, показал ему коварную изнанку этого чарующего города, то на этот раз ему открылись еще более отвратительные его черты.
Скрючившись в три погибели, он видел прямо перед лицом вонючие крупы животных, канавы с нечистотами, грязные сапоги кабальерос и солдат, драные полы одежды морисков, вездесущую пыль гончарных мастерских, фиолетовые штаны писцов, босые ноги монахов-кармелитов [157], кожаные лапти носильщиков, несших невидимую поклажу, вот дамская туфля с пряжкой, вот развеваются юбки служанок, слышен совсем рядом цокот лошадиных копыт.
Яго никогда не приходилось созерцать мир, находясь в таком унизительном положении. Когда миновали синагогу, он вспомнил дикую расправу над евреями: «Прощай навсегда, друг мой Исаак. Пребывай в вечном мире со своими предками. Здесь ты столкнулся с несовершенным обществом под властью непредсказуемого божественного провидения, чьи предначертания я не в состоянии постичь. Угораздило тебя родиться в этот скорбный век».
Люди оглядывались на повозку смерти и походя крестились — чума еще ухватывала свою последнюю добычу.
Мулы с усилием забрались на крутую улицу Сан-Бартоломе, двинулись по переулку Сан-Эстебан и наконец достигли ворот Кармоны, последнего и самого рискованного этапа, за которым можно было чувствовать себя в безопасности. Яго молил Бога, чтобы стража не остановила и не обыскала зловещую телегу, не заметила подозрительный груз, скрытый под козлами. Весь расчет как раз в том и состоял, что скорбный транспорт, само воплощение идеи перехода в мир иной, не вызовет ни у кого подобного желания.
В мельтешении множества ног видны были и ноги, покрытые железными щитками, и тупые концы пик стражников, а еще ножны их шпаг, которые грозно покачивались совсем рядом. Он затаил дыхание, и без того полузадохшийся от миазмов вьючных животных и тревожного напряжения. Какой-нибудь стон, сорвавшийся с губ, кашель, выбившийся край плаща — и вся тщательно спланированная Ортегильей операция пойдет насмарку. Его осудят хотя бы за то, что он тайно пытался бежать из города, да еще таким вычурным способом.
Внезапно сержант гвардии властным и грубым окриком приказал им остановиться.
Мориск натянул поводья, и повозка резко остановилась, так что Яго чуть не вывалился на землю. Ортегилья уверял, что никогда и ни под каким видом этот транспорт не останавливали у ворот, проезд для него всегда был открыт. Что же могло задержать их на самом важном посту города? Что-то ищут? Или их предали возницы? Сердце готово было выскочить из груди, дыхание сперло. Он смотрел на приближавшиеся ноги стражника. Они остановились прямо у его лица, ему даже были видны мухи, липнувшие к кожаным лоскутам. Яго плотнее прижал к себе торбу и ждал, что будет дальше. Один из морисков что-то нервно прохрипел, невинно глядя на офицера, который спросил:
— Слушай, ты, мавр чертов! Сколько жизней за сегодня унесла чума?
— Она идет на убыль, сеньор. Сегодня только двое, один христианин и один маран.
— Давай двигай, не задерживайтесь, а то останетесь ночевать по ту сторону.
Чумная телега, миновав наконец самый ответственный этап маршрута, удалилась к кладбищу монастыря Троицы, что находился вне стен города, и Яго вздохнул с облегчением. Шумная толпа и суета города остались позади. Он расслабил напряженные мускулы и обхватил руку, которая горела от боли, будто ее пропороли стилетом.
Вскоре они углубились в Санта-Хусту; согласно договоренности возничие должны были остановить повозку под крытыми галереями у монастырских стен, чтобы какой-нибудь ленивый монах от нечего делать не углядел, как со дна повозки встает оживший мертвец, и не принял его за недоумерше-го чумного больного. Яго выскользнул из своего убежища и, переминаясь, стал растерянно оглядываться. Чумное кладбище походило на уголок ада.
В нос ударил едкий запах негашеной извести и влажного воздуха, принесенного бризом с реки. Почерневшие конечности, отвалившиеся черепа, крысы и вороны копошились в закопченных остатках саванов, пожирая куски уцелевшего мяса.
Здесь не было видно ни души. Яго вздохнул свободно. Ортегилья выбрал идеальное место. Груда обуглившихся останков сама по себе гарантировала отсутствие людей на полмили вокруг. Не оглядываясь, Яго размял конечности и широким шагом пересек апельсиновую рощу, затем гончарную мастерскую, где рядами были выставлены глиняные сосуды, а дальше увидел фелюгу под белеющим парусом, с которой ему махал лодочник. Подойдя к стоянке, бросил свою поклажу моряку, который его поторопил на смеси испанского с итальянским, чтобы сей же момент отчалить:
— Presto ilustre signore [158], прибой через час, и мы должны дойти до Таблады, там вас ждет «Эол», un bastimento господина Минутоло, il mio patrone [159].
Молодой врач не мог не восхититься отличным маневром, организованным Ортегой, опытным арбитром сообщества севильских шлюх. Это Себастьян убедил Церцера использовать возможности больницы с угрозой для своей репутации, он заплатил морискам из собственного кармана, а еще сумел убедить генуэзского мореплавателя рискнуть королевской лицензией судовладельца, чтобы помочь некоему беглецу, — и кто знает, что ему пришлось сделать еще. Осталось только в благодарность за все это мысленно послать ему с этой фелюги привет и признательность за дружбу — туда, в квартал Ареналес, где тот, по-видимому, сейчас попивал вино и творил мудрые разбирательства дел своих подопечных или какого-нибудь униженного мавра с пограничья.
Плаванье по реке началось удачно. Яго дышал полной грудью и растирал шею, которая еще болела. Резвый бег фелюги доставлял удовольствие, он завороженно наблюдал, как воды Гвадалквивира охватило красное свечение от лучей заходящего солнца. В излучине Макарены им повстречались рыбачьи баркасы, оттуда были видны невысокие строения Сан-Клементе. Туда он должен однажды вернуться, чтобы исполнить обещание…
По мере того как они приближались к хаотичным причалам Инхенио, вода прибывала и владельцы многочисленных баркасов втыкали в дно свои шесты, к которым привязывали свои суда до рассвета. Яго с грустью смотрел на набиравшую могущество легендарную Севилью, на арки бойниц, про которые говорили, что они сделаны еще Герионом [160] и Геркулесом, на очертания куполов этого римского Испалиса [161], готские галереи с бойницами, которые Герменгильд возвел, чтобы защититься от гнева короля-объединителя Рекареда [162], сторожевые вышки арабов, возведенные алхимиком Абдурахманом II [163] после осады викингов. Все это великолепие посеребрила луна, воцарившаяся на ночь.
На верфях уже расположились на отдых торговые караваны, тысячи воробьев осадили склады зерна и лавки Ареналя. Воздух наполняли ароматы вин из Райи, Сильвеса и Хереса, солений, специй из Маската и Гвинеи, жареного из харчевен, слышалось пение моряков на незнакомых языках, которое доносилось с византийских, венецианских, генуэзских, английских, александрийских галер, теснившихся у причалов.
За силуэтом Алькасара смутно проступала стена лечебницы Арагонцев, единственного свидетеля его позорного бегства, и он представил себе лица мастера Сандоваля и всей его свиты, когда на следующее утро они обнаружат пустую кровать своего коллеги. Когда до его преследователей дойдет новость о его исчезновении, «Эол» будет уже далеко в море по пути в Бискайский залив. Он имел все основания полагать, что вдали от Севильи ему ничто не угрожает и имя Яго Фортуна через какое-то время исчезнет из памяти его смертельных врагов.
«Лучшее средство от несчастий — забвение», — подумал он. Наконец, ночь набросила на пограничный город свой темный плащ, по обе стороны реки зажглись неровные огни, мерцавшие вдали как светлячки. Память невольно обратилась к дорогим воспоминаниям, лицам тех, кого он, быть может, уже никогда не увидит. Как много чувств и жизненного опыта странствующего врача осталось позади. Вспомнился Фарфан, который упокоился навечно между кипарисов кладбища Магдалины, и доброе лицо Исаака.
Мысли перекинулись к Субаиде, его голубке, которая улетела вместе с легким западным ветром, держа в своем клювике его сердце. Он старался хранить прекрасный образ боготворимого им существа, чтобы потом вспоминать его в одиночестве, и другие лица, дорогие ему, оставшиеся в Севилье: его приятели по таверне «Дель Соль», с ними он встречал праздничные ночи; воинственный архиепископ Санчес; дон Самуэль; добрый Церцер, ученый наставник и прекрасный друг; Андреа и верный Ортегилья, который устроил его бегство, проявив сообразительность и выдумку, и которому он теперь обязан жизнью.
Несмотря на то что постепенно Севилья исчезала вдали словно золотистая дымка, ему не хотелось забывать и о главном, по его мнению, виновнике его поспешного отъезда, да и вообще несчастий, которые ему пришлось пережить в этом городе; из памяти услужливо выплыл бледный лик доньи Гиомар вкупе с гротескными чертами Бракамонте. Держа между ног свою торбу, он успокаивал свою мятущуюся душу уверенностью, что рано или поздно разоблачит преступления этой женщины, представив такие убедительные доказательства, что Трибунал примет единственно возможное справедливое решение.
Хотя душа его теперь пребывала в смятении, но будущее представлялось ему вполне сносным. К тому же разве существует какой-нибудь эликсир против ударов судьбы, помимо смирения?
«Я не имею права забыть и не забуду, — сказал он себе, вглядываясь в неясные очертания удалявшегося города. — Я принимаю ужасную реальность, однако ничто не отнимет у меня надежды когда-нибудь вернуться сюда, чтобы вывести кое-кого на чистую воду и залечить нанесенные раны».
Он почувствовал холодок в груди от сознания того, что слишком многие будут ему препятствовать. Он слишком хорошо понимал, что какая-то неведомая природная сила нещадно и без разбора играет судьбами людей и мало что можно с этим поделать. Его жег стыд за такое не делающее ему чести бегство, но время и расстояние должны залечить эту рану. Он сполна испил чашу сомнений; понимал, что закончен целый этап жизни, а другой неминуемо начинается в эти мгновения. Между тем именно теперь, в самый трудный момент его злоключений, внутренний голос шептал ему: «Яго, месть должна остыть, а ты пока наслаждайся другими яствами. Придет время, и нужное тебе блюдо будет готово, чтобы подать его к столу».
И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне… И один из старцев сказал мне: не плачь; вот лев от колена Иудина, Корень Давидов, победил, и может раскрыть сию книгу и снять семь печатей ее.
Откровение, 5:1—5
Яго сидел в одиночестве и думал о Субаиде, глядя на полную луну, светившую над грядой Монкайо. Настроение было хуже некуда. Где-то у скал под монастырской стеной выли волки, и, чтобы развеяться, он стал перебирать воспоминания о прошлом, о далеких годах детства.
Мерцающее пламя светильника способствовало его думам, а монотонные молитвы монахов навевали сон. В Веруэле ничего не изменилось. Все так же брат Нерео с методичной пунктуальностью бил в небольшой колокол, звук которого созывал всех на утреннюю молитву, хотя многие монахи еще не успевали даже заснуть после вечерней. Яго покинул монастырь в пятнадцать лет в сопровождении Фарфана, еще стойко соблюдая посты и