Тайна рукописного Корана. Ахмедхан Абу-Бакар.
…У того, кто говорит правду, конь должен стоять у ворот оседланным. Еще лучше, если одна нога говорящего уже в стремени.
(Из надписей на полях корана).
Глава первая.
Тропою ночи.
Еще сильнее нахмурилось небо: темное, мрачное, бурливое. Время предутреннее, время рассветное. И тревожное, хотя час этот в природе обычно бывает тихим. Ветер злится и воет, рождает бурю. Гонимые стихией тяжелые причудливые тучи налетают друг на друга, и словно бы из их столкновений рождаются ослепительно яркие ломаные стрелы молний и устрашающе дикие раскаты грома, такие, что могут обуять страхом и не суеверные души. Месяц, похожий на кривой кинжал, будто рубится с черными тучами, высекая все новые и новые искры молний.
Осенние дожди здесь, как всегда, обильные, проливные. Дурши-марка — называют их амузгинские кузнецы, — дожди, несущие с собой ржавчину.
Хлещут они косыми струями, пригибают к земле не только травинки и ветки орешника, гнут и могучие кроны деревьев… И чудится, будто все живое на земле замерло. Затаилось и, съежившись от страха, прислушивается, чем же это кончится.
Молчат в гнездах птицы. Попрятались звери… Только в давно заброшенном приземистом почтовом домике, приютившемся в большом ореховом лесу, в домике, который некогда был единственным связующим звеном между так называемым цивилизованным миром и Кара-Кайтагскими и Сирагинскими горами, сейчас не тихо. Когда-то отважные абреки, с народом согласные, с царем не согласные и с людьми царевыми враждующие, не пожалели сил, чтобы нарушить эту связь, — опустошили почтовую станцию, угнали лошадей. С тех пор не было в доме этом жизни и никто в нем вроде бы не останавливался.
Как бы то ни было, но именно здесь в этот тревожный предутренний час один за другим прогремело вдруг несколько предательски глухих выстрелов. И тотчас, хлопнув скрежещущей на ржавых петлях дверью, наружу выскочил человек в островерхой папахе, в темной черкеске с полным набором газырей, обутый в сапоги. Не глядя, сунул он наган в самодельную кожаную кобуру, закутал голову черным башлыком, вывел из-под навеса коня, легко вскочил в седло, и через минуту по каменистой дороге разнесся бешеный топот его аргамака. Оставшаяся под навесом белая пышногривая лошадь недовольно заржала, словно упрекала: «Что же это меня здесь бросили?!»
Скачет одинокий всадник, позабыв о бурке, привязанной сзади к седлу, — а ведь она бы спасла его от дождя. Скачет на черном как ночь коне с подвязанным хвостом, несется вперед, словно спешит поскорее вырваться из тисков грозно разбушевавшейся стихии.
А дождь хлещет с такой силой, что всадник вмиг промок до нитки, или, как говорят сирагинцы, до самых укромных мест. Хочешь не хочешь, вспомнил он о бурке, накинул ее на плечи. И дождь, будто только того и ждал, вдруг утих. Черные тучи раздвинулись, образовав в небе подобие светлого коридора, — это рассвет рассеивал темные силы.
Вспышка молнии на мгновение осветила полузакрытое башлыком лицо одинокого всадника. Лоб рассечен глубоким шрамом, таким глубоким, что в него можно вложить половинку грецкого ореха. Шрам этот доходит до левой брови, и в остром пронзительном взгляде человека, видимо только что испытавшего страх, вдруг засветилась победная радость, радость надежды. Можно подумать, всадник вспомнил извечный наказ мудрецов: пусть голова упокоится ночью там, где и утром она будет целой, — и потому сейчас, мысленно адресуя эти слова своему незадачливому спутнику, оставшемуся в почтовом домике, криво усмехается с сознанием своего превосходства — меня, мол, голыми руками не возьмешь, я из рода Занзбар, рода колючих людей, не мхом стелющихся под чарыками.
Нет, не в сторону гор направляет он своего легкого скакуна, а в степи кумыкские, что дышат соленым запахом близкого моря и шумом налетающих на прибрежные скалы яростных волн, дробящихся тысячью брызг. Туда, где хрипло гудит запоздалый паровоз и перестукиваются на рельсах маленькие, видно пустые и потому громогласные, вагоны, ведомые одноглазым железным конем по морскому берегу, куда-то вдаль от полустанка Мамед-Кала.
Судорожно глотая холодные, бьющие в лицо капли дождя, спешит всадник. Спешит, словно хочет нагнать поезд. Впереди разрыв в тучах — полосой сияет красный рассвет. И будто нет там дождя, и гром не гремит, и молнии не сверкают.
Над омытой дождем землей рождается светлый день, и всадник несется туда, на север, в сторону бывших владений шамхалов Тарковских, князей дагестанских, тех, кого белые цари за верную службу щедро одаривали генеральскими званиями да собольими шубами.
Советская власть с первых же дней своего существования поделила земли шамхалов между теми, кто извечно гнул на ней свои спины, а нефтяные и рыбные промыслы национализировала. Только, к великому сожалению бедняков, недолго радовался простой люд. Конец лета тысяча девятьсот восемнадцатого года. Это, как поется в горской песне печали, рожденной в ту пору на скорбных струнах чугура, было время, затмившее серой тучей лучи долгожданного восхода, лучи, ласково согревшие человека на земле. Под свирепым натиском мятежных терских казаков, в которых царизм еще в прошлые века взрастил червь неприязни к горцам, и наемных полков англичан, в числе коих хоть и редко, но попадались и сыны многострадального Индостана — так называемые колониальные солдаты-индусы, прихваченные то ли для экзотики, то ли для острастки — знайте, мол, глядите, куда дотягивается лапа британского льва, — стонала земля.
Казаки валили с севера, англичане с юга. И это не все. Словно потоки селей и горные обвалы, хлынули «единоверцы» турки, снова зашевелились имамы и богатеи.
Ну как тут было выстоять неокрепшей советской власти, не успевшей еще доброй гостьей заглянуть во все горские сакли, переступить жаждущие света пороги, засветиться огнем в скудных очагах, затеплить их?
Восторжествовали черные силы, и бывшие владетели снова подняли головы, — мол, наша взяла, мы, дескать, были и будем наверху. Однако бедняки, познавшие радость обретенной земли, не собирались от нее отказываться и готовы были биться за эту землю не на жизнь, а на смерть…
Скачет всадник, обласканный теплыми лучами рассветного солнца. Кто он и откуда? Абрек это. Саид Хелли-Пенжи. Лесной брат не робкого десятка; качаг — разбойник, наводящий ужас на все живое в Кара-Кайтаге. Дом его — Большой ореховый лес. Родом абрек из Табасарана. Только ни сам он, ни люди не помнят, кто были его отец и мать. Утверждают, будто еще из колыбели его выкрала волчица и вырастила в лесу. Потому-то, наверно, и стал ему домом дремучий лес.
Куда и зачем несется всадник в черном башлыке? Кто знает? Похоже, только сам он да и аллах в небе, который, как видно, смилостивился над ним, раз осветил ему дорогу и, разогнав тучи, пронес над его узкими плечами дождь и теперь вот стелит впереди путь прямой, как выемка на лезвии кинжала.
Саид Хелли-Пенжи проведал о тайне и скоро завладеет ею. Это-то и гонит его. Вот что подхлестывает. Но он скачет, а сам озирается вокруг, не забывая о поговорке: оказавшись один в пути, заведи глаза и на затылке.
Кого только не влекла к себе тайна, хотя, как записал всего неделю назад на полях рукописного корана с медной застежкой известный своей ученостью почтенный Али-Шейх из Агач-аула, «самая великая тайна — это жизнь, и постичь ее дано не каждому, но безмерно удачлив тот, кто владеет ключом этой тайны».
Славная смерть
На расстоянии второго рассвета от этих мест, на небольшом кладбище у Агач-аула, осененном густой тенью вековых деревьев, после полуденного намаза похоронили человека, чье имя не один десяток лет благословляли не только жители долины, но и горцы-тавлинцы. Друзья и родственники увенчали могилу покойного небывало искусным надгробьем. Умершего, да не померкнет память о нем, пока луна порождает в людях добрые мысли и чувства, звали, как всякого правоверного, простым именем — Али-Шейх. И хотя величали его всеми титулами служителей веры, шейхом он не был никогда, а вот ученым — в этом спора нет — был истинным. Жизнь своих соплеменников Али-Шейх знал как никто другой, любил их, болезни лечил… Девяносто с лишним лет служил он людям. Срок немалый для того, чтобы многое познать в этом мире.
В народе говорят: много знает не тот, кто много прожил, а тот, кто много видел. Али-Шейх и видел много, и прожил достаточно. Это он, еще юношей, пытливый, знающий грамоту и язык русский, был послан к командующему первой бригадой девятнадцатой пехотной дивизии генералу фон Клюгенау с письмом Шамиля, в котором в ответ на предложение прибыть в Тифлис, где тогда находился Николай I, и испросить у царя прощение, имам, памятуя о многократных коварных изменах досточтимого генерала, отказывался последовать его совету. Согласитесь, что уже эта миссия Али-Шейха была достойным испытанием его мужества.
Всю жизнь Али-Шейх искал в мире правду. Искал, как избавить людей от нищеты и невежества, от горя и рабства. Искал вместе с Шамилем и после Шамиля, когда поверженные «дикие» сыны неприступных ущелий и гор, дотоле признававшие над собой только власть аллаха, перед строем войска победителей, под грохот пушечной пальбы целованием корана клялись в верности белому царю. «Клянусь всемогущим аллахом, — гласила клятва, — пророком Магометом, святым его кораном и добрым именем жены своей! Клянусь, что отныне буду вереи великому падишаху российскому и не стану больше поклоняться таким лжепророкам, как проигравший все битвы имам. Да осквернится гроб моего отца, да покарает меня аллах и пророк Магомет, если нарушу эту клятву верности!» Горцы с легким сердцем произносили «страшные» слова клятвы и… тотчас забывали их.
До последних своих дней Али-Шейх искал лекарство от горя людского, от нищеты и бесправия. Благодарные люди еще при жизни, славя его мудрость и ученость, слагали о нем песни, складывали слова в строки. День, когда ему добротой своей не удавалось согреть человека, Али-Шейх считал для себя потерянным.
Люди шли к нему со всеми заботами. Целые аулы считали честью иметь его своим маслиатчи[1 — Маслиатчи — советчик, посредник.] во всех бедах: в решении вопросов кровной мести, в спорах о потраве лугов, о краже… С ним считались князья и правители. Были такие случаи, что и белый царь удостаивал его письмами, а однажды прислал в дар хорьковую шубу и сто рублей серебром. Царь знал, что делал, — ласкал-задабривал людей, пользующихся влиянием в народе, и тем держал в покорности бурлящий недовольством край. Потом, когда не стало царя, когда наступили не дни и недели, а целые годы смуты и беспорядков, все считались с авторитетом мудрого Али-Шейха. А он, пристально вглядываясь во все и во всех, упорно искал истинных друзей горцев и все, что думалось ему в эту пору, записывал на полях рукописного корана с медной застежкой, что достался ему от деда, известного на весь Восток ученого по имени