лишать его жизни, чтобы не возбуждать население и не накликать бы еще какой беды. Ника-Шапи посоветовал выколоть Ливинду глаза, чтобы он уж поистине никогда больше никого и ничего не видел. Это предложение сочли наиболее приемлемым и мудрым. И вот Ливинда выволокли из ямы на свет божий.
— Отпустите меня! Заклинаю вас именем аллаха и его пророка, отпустите. Мне надо отыскать мою дочь, вызволить ее из беды… — взмолился несчастный старик. — Что я вам сделал дурного? За что вы меня так терзаете? Никогда не думал, что все вы такие бессердечные!..
— Грязным своим языком ты поносил аллаха и его верных служителей! Как только не оскорблял почтенных людей. Болезни всякие призывал на их головы.
— А вы? Разве вы не оскорбили, не обидели меня? Ни в чем не повинного бросили в яму, да еще хотите, чтобы аллах над вами смилостивился? Ну нет! Погодите, он еще вас покарает…
Расправу над Ливиндом снова поручили тем двум парням. Старик вырывался у них из рук, сопротивлялся… Но только до той минуты, как вышли на улицу. Тут он обо всем забыл. Вокруг снова был мир чудес, мир красоты…
От дороги печали к Куймуру свернули два всадника. Дорогу эту называют так потому, что именно по ней после осенних работ горцы спускаются на плоскость и уходят на заработки: в города, на рыбные промыслы, к нефтяникам. Уходят с большими надеждами, а весной, едва потеплеет, возвращаются разочарованными, опечаленными новой неудачей. И возвращаются-то не все. Сколько их осталось лежать в чужедальних землях и придорожных могилах? Не счесть…
Душа Хасана из Амузги полнилась разными словами и чувствами, которые ему хотелось бы выразить Муумине. Но он так и не мог ничего сказать. Только взглядом ласкал, любовался ею, радовался, вбирая в себя свет ее улыбки. Так молча они и подъехали к аулу — два всадника на разгоряченных конях. Видно было, что всадники спешили. Один на белом, сейчас запыленном, скакуне и в белой же, с красной перевязью, чалме. Такая чалма — необходимая принадлежность в одеянии всякого правоверного, на случай внезапной кончины из нее же шьется саван. Только самый что ни на есть бедняк не имеет чалмы…
Второй всадник чуть помоложе. Он на гнедом рысаке и в смушковой папахе.
Это Хасан из Амузги и Муумина, еще в мужской одежде.
Аул словно вымер, на улице ни души. Муумина встревожилась. Ворота в домах настежь. Куры роются в грядках, собаки рыщут по узким проулкам, а людей нет. Как будто только что покинули свои обжитые гнезда.
— Скорей к нашей сакле! Здесь что-то стряслось… — сказала Муумина и подстегнула плетью коня. — Отсюда ближе, Хасан!
— Не следует верхом въезжать в аул. Это не принято, сочтут за непочтение к жителям, — попытался было остановить ее Хасан из Амузги.
— Людей же нет, не видишь разве? Кого нам почитать? Скорее, прошу тебя! — Предчувствие подсказывало Муумине: случилось недоброе.
Они погнали лошадей к знакомой сакле, за речкой. Подъехали, спешились. С криком «Отец!» Муумина поднялась по лестнице, но никто ей не отозвался. Она кинулась в комнаты. Что это? Все перевернуто, перерыто. Во всем какая-то заброшенность. «Отец, где ты?!» Муумина сбежала с лестницы.
— Неужели в ауле никого не осталось? Люди, соседи, есть тут кто-нибудь? — крикнула она, но в ответ донесся только лай собаки. — Куда же все подевались?
Скрипнули соседские ворота, и оттуда выглянула сгорбленная, полуслепая старушка.
— Кого вы ищете? — прошамкала она беззубым ртом.
— Где весь народ? — спросил Хасан.
— Там они, — костлявой рукой старуха подняла свою сучковатую палку вверх, — у мечети, дьявола казнят…
— А где мой отец, тетушка?
— Слепой Ливинд.
— Он-то и есть дьявол!.. — буркнула старуха и исчезла за воротами.
— Это еще что?.. — в недоумении пожал плечами Хасан.
— Любимый, скорее! Чует мое сердце, беда с отцом! — взмолилась Муумина. Слезы застыли в ее глазах.
— Я сейчас! — крикнул Хасан, пораженный переменой в девушке. Она стала бледная, как туман.
Хасан взлетел на своего усталого, но, как всегда, готового исполнить волю хозяина коня и помчался по узким переулкам туда, где виднелся вонзившийся в небо минарет.
А на площади перед мечетью и капле дождя негде было бы упасть: и стар и млад — все здесь. Народ всюду — и на плоскокрыших саклях, и на деревьях, и даже на минарете. В центре площади высился столб, к нему был привязан несчастный Ливинд. Рядом развели костер, это чтобы раскалить железные щипцы, которыми собирались выжечь глаза внезапно прозревшему Ливинду. На лице у бедного старика был написан ужас, и он все шептал:
— Люди, сжальтесь надо мной! Люди, я же ваш односельчанин, на мне нет никакого греха, а хоть бы и был, пощадите, простите… Лучше убейте меня. Не могу я больше жить слепцом… Оставьте мне глаза!.. — При одной мысли, что он снова не будет видеть, кровь стыла в жилах Ливинда. — Неужели среди вас нет ни одной доброй души?.. Так будьте вы прокляты!.. Хасан из Амузги, где ты? Приди, спаси мня! — крикнул он в отчаянии.
Вокруг стоял невообразимый гвалт. Слова Ливинда ни до кого не доходили. Люди словно бы потеряли свое человечье обличье. Все были как одурманенные. Во всех своих бедах, во всех болезнях и напастях они теперь винили Ливинда, считая, что это он дьявольскими наваждениями навлек на них немилость аллаха. И почти каждый был полон кровожадного вожделения увидеть своими глазами, как будет корчиться от боли мнимый виновник их невзгод. Ослепленные гневом люди всегда страшны. Религиозные фанатики в таких случаях страшны вдвойне. А здесь, в Куймуре, именно религиозный фанатизм нашел свое крайнее проявление.
И вдруг во всем этом кошмаре до слуха Ливинда, как сквозь сон, донеслись слова:
— Белый всадник, белый всадник!..
Это кричали дети. Затем возглас подхватили и старшие. И площадь загудела с новой силой, а из-за поворота действительно появился, как в сказке, белый всадник. Люди расступились, освобождая дорогу мчащемуся всаднику, и он влетел на майдан.
— Остановитесь! — крикнул всадник, и его голос словно бы пронзил сердца взбешенных людей и приковал всех к месту. Закружился белый всадник на вздыбившемся коне, разбежались те, кто калил на костре щипцы, отступили к мечети почтенные правоверные во главе с ковыляющим Ника-Шапи, — говорят ведь, у ничтожного человека и шаг неровен. Бедняга Ливинд сияющим взором, восхищенно глядел на белого всадника… Тот легко спешился, подошел к столбу и, выхватив кинжал, ловко разрезал веревку, освободил отца Муумины, затем, уже почти спокойно, обратился к растерянным куймурцам:
— Пусть подойдет ко мне самый почтенный и уважаемый из вас! Если, конечно, от потери рассудка вы еще не лишились памяти…
Наступила тишина. Все словно онемели от столь неожиданного явления спасителя. Никто не решался подойти к этому ангелу. Да, да, многие уже шептали, что это наверняка ангел-спаситель Джабраил. Наконец вперед вышел Ника-Шапи, робко пододвинулся к всаднику…
— Ближе! — сказал, как отрезал, Хасан из Амузги и, когда тот подошел совсем вплотную, проговорил: — Что же это ты, уважаемый, допускаешь такое? Святого человека обижаете!..
— А с кем имею честь говорить, хотелось бы мне знать? — с трудом приходя в себя от первого испуга, спросил Ника-Шапи.
— Ну что ж, хочешь, так знай, я — сын Ибадага,[20 — Ибадаг — пророк.] — ответил Хасан из Амузги и показал в небо. — Понятно?
— Да, да! Но…
И тут свершилось самое неожиданное, Ника-Шапи вдруг повалился на колени. Хасан из Амузги поднял его и проговорил:
— Скажешь людям о том, что услышал от меня, как только мы уйдем! — С этими словами Хасан подошел к Ливинду и обнял его за плечи. — Я рад приветствовать тебя, почтенный Ливинд! За что они так с тобой? В чем твоя вина?
— Моя вина? Вот… — Он дрожащими от радости руками потрогал свои глаза, потом посмотрел в небо. — Я вдруг стал видеть!.. Людей… Тебя вижу, белый всадник!..
— И что же это вы, почтенные?.. — обернувшись к народу, сказал Хасан из Амузги. — Сами, что ли, ослепли? Радоваться надо вместе с ним, а вы решили его казнить! Как же так! У человека такое счастье, а вы его… Откройте пошире свои глаза. Посмотрите, как прекрасен мир и как много в нем места для всех!..
— Удивительный мир! Его нельзя не любить. Им нельзя не дорожить! — уже совсем смело и спокойно сказал Ливинд. — Ах, если бы моя дочь была здесь!.. — Он намеренно громко высказал свое великое желание, в надежде, что этот волшебный человек, который все может, услышит его и совершит еще одно чудо…
— Она скоро будет здесь, уважаемый Ливинд! — сказал Хасан из Амузги…
И не успел он договорить, как по той же дороге на майдан прискакал еще один всадник. Спрыгнув с коня, он подбежал к Ливинду…
— Отец!..
— Муумина! Голос твой, а… Что это?..
— Что, отец?
— На тебе мужская одежда.
— А как ты узнал, отец? — удивилась Муумина.
— Я вижу, дочь моя!
— Это правда, отец? Ты видишь меня? — Ее большие сияющие глаза засветились радостью.
— Да, дочь моя, я вижу тебя!
— И других видишь?!
— Да, и белого всадника тоже…
— Отец, отец! Родной мой, добрый, хороший, как я рада за тебя! Слышите вы, люди, мой отец больше не слепой!.. А за что же они тогда хотели тебя казнить?
— За то, что я стал их видеть, за то, что тебя и твое счастье хотел видеть, Муумина… — и он обнял ее, прижал к себе. — А знаешь, я тебя такой и представлял, дочь моя!
— Пойдем домой, пойдем, отец! — и Муумина потянула его за собой.
Ведя на поводу сразу двух лошадей, пошел за ними и Хасан из Амузги. На майдане остались пораженные и недоумевающие куймурцы. Им было чему удивляться. Такого в Куймуре еще не случалось. Суеверные души людей охватил трепет. В них перемешались разные чувства: радость и зависть, разочарование и удивление…
Едва Хасан из Амузги скрылся из виду, народ хлынул к Ника-Шапи. Он повторил им то, что сказал белый всадник. Слова полетели из уст в уста со скоростью молнии. Все переполошились. Одни перепугались, что могут, чего доброго, и пострадать от гнева всевышнего за чрезмерное свое усердие, другие стали утверждать, что они, дескать, были против надругательства над божьим человеком, и во всем происшедшем обвиняли одного только Ника-Шапи. А те, кто вместе с ним судили и рядили, как им поступить с Ливиндом, теперь отказались от него и, больше того, решили изгнать из мечети. Недаром ведь говорится: жизнь — колесо и, как оно, крутится.
Ника-Шапи, чтобы избежать лишнего возмущения и нарастающего гнева, который, того и гляди, мог прорваться в народе и обернуться расправой над ним прямо тут на майдане, молча подчинился и поспешил убраться, решив, видно, что бегство — лучшее спасение от гнева.
Муумина места себе не находила от нежданной радости. Вся светилась, как может светиться истинное, чистое и непосредственное дитя природы. Только войдя в дом, она на минуту изменилась