имеют мои незначительные действия в обширном поле действий, полных разрушения? Каким образом моя мысль может повлиять на всеобщую глупость людей? То, что происходит в мире, это полнейший абсурд; но мой собственный разум ни в коей степени не способен воздействовать на него. Кроме того, подумайте, сколько времени понадобится для того, чтобы действие одного индивидуума могло оказать влияние на мир».
— Отличается ли мир от вас? Не построена ли структура общества такими же людьми, как вы и я? Чтобы вызвать коренное изменение в структуре, не должны ли вы и я в корне преобразовать самих себя? Каким образом возможна глубокая переоценка ценностей, если она не начинается с нас самих? Разве для того чтобы помочь нынешнему кризису, необходимы поиски новой идеологии, нового экономического плана? Не должен ли человек начать с понимания конфликта и смятения внутри него самого, так как внутренний конфликт в своей проекции и есть мир. Могут ли новые идеологии создать единство между людьми? Не восстанавливают ли верования человека против человека? Не следует ли покончить с идеологическими барьерами, — а все барьеры носят идеологический характер, — и рассмотреть наши проблемы не через призму выводов и формул, а прямо, без предубеждений. Мы никогда не устанавливаем прямого контакта с нашими проблемами, но всегда с помощью какого-либо верования или формулировки. Мы можем разрешить наши проблемы только тогда, когда установим с ними непосредственный контакт. Не проблемы ставят людей друг против друга, а наши идеи по поводу этих проблем. Проблемы соединяют нас вместе, а идеи разъединяют. Позвольте вас спросить, почему, собственно, вас так затрагивает кризис?
«О, я сама не знаю, почему. Я вижу так много страданий, так много несчастий и чувствую, что надо что-то сделать в связи с ним».
— Вас это действительно затрагивает или в вас говорит честолюбие, которое толкает вас на действия?
«Когда вы так ставите вопрос, я, пожалуй, могу согласиться, что во мне говорит честолюбие, заставляющее сделать нечто такое, что увенчается успехом».
— Очень немногие из нас отличаются честностью в своих мыслях. Мы хотим преуспевать или непосредственно ради себя, или во имя идеалов той веры, с которой мы себя отождествили. Но идеал — наша собственная проекция; это продукт нашего ума, который получает опыт в соответствии с тем, чем мы обусловлены во имя этих собственных проекций мы работаем, закабаляем себя и готовы идти на смерть. Национализм, подобно преклонению перед богом, есть только прославление самого себя. Получается так, что наибольшую важность имеет наша личность, — все равно, будем ли мы иметь дело с деятельностью или с какой-либо идеологией, а вовсе не бедствия и страдания. На самом деле мы совсем не стремимся сделать что-либо существенное в связи с кризисом; это только новая тема для умствующих, новое поле для активиста в социальной области и для последователя идеологии. Почему же мы честолюбивы?
«Если бы мы не были честолюбивы, тогда ничто в мире не было бы сделано. Если бы не было честолюбия, мы до сих пор продолжали бы ездить в экипажах. Честолюбие — это другое наименование для прогресса. Без прогресса мы пришли бы к упадку и погибли бы».
— Однако наша неутомимая деятельность приносит миру не только прогресс, но также войны и несказанные бедствия. Является ли честолюбие действительно прогрессом? В данный момент предметом нашего рассмотрения является не прогресс, но честолюбие. Почему мы честолюбивы? Почему мы хотим преуспевать, стать чем-то значительным? Почему мы боремся за то, чтобы занять первое место? Для чего все эти усилия утвердить самого себя, непосредственно, или с помощью идеологии или государства? Не является ли это утверждение себя главной причиной наших конфликтов и смятений? Разве мы погибнем, если не будет честолюбия? Разве мы не сможем физически просуществовать, если не будем честолюбивы?
«А кто захочет жить, не видя впереди успеха, признания заслуг?»
— Разве желание успеха, признания не влечет за собой конфликт, и внутренний, и внешний? А свобода от честолюбия разве означает распад? Разве отсутствие конфликта — это застой? Мы можем напичкать себя наркотиками, привести себя в сонное состояние с помощью верований, доктрин и таким образом избавиться от конфликтов, которые лежат более глубоко. Для большинства из нас тот или иной вид деятельности превращается в наркотик. Без сомнения, подобное состояние есть распад, разложение. Но если мы осознаем ложное как ложное, разве это повлечет за собой смерть? Осознание того, что честолюбие в любой форме, — во имя ли счастья, или Бога, или собственного преуспевания, — есть начало конфликта, внутреннего или внешнего, такое осознание не означает, конечно, того, что действию наступил конец, а с жизнью покончено.
«Меня загрызла бы тоска, если бы я не была захвачена стремлением достичь того или иного результата. Я давно уже привыкла быть честолюбивой ради моего мужа, то же самое, я думаю, мой муж проявлял по отношению ко мне; теперь же мое честолюбие простирается только на меня, питаемое той или иной идеей. Я никогда не думала о честолюбии, я лишь была честолюбивой».
— Почему мы так умны и честолюбивы? Не честолюбие ли побуждает нас избегать того, что есть! И не является ли наш ловкий ум на самом деле тупым, т.е. как раз тем, что мы есть Почему мы так страшимся того, что есть! Что может быть хорошего в том, что мы куда-то убегаем, если при этом всегда остается то что мы есть? Мы можем преуспевать в способах бегства, но то что мы есть, всегда находится здесь, принося конфликт и страдание.
Почему мы так боимся собственного одиночества, собственной пустоты? Любая деятельность, направленная в сторону от того, что есть, неизбежно приносит скорбь и антагонизм. Конфликт — это отрицание того, что есть, или бегство от того, что есть; не существует другого конфликта, кроме этого. Наш конфликт становится все более и более сложным и неразрешимым, потому что мы избегаем то, что есть. Ничего нет сложного в том, что есть. Сложность лишь в тех многочисленных формах бегства, которые мы ищем.
Тяжелые тучи закрыли небо. Был теплый день, а с моря дул ветер, который играл с листьями. Вдали были слышны раскаты грома. Мелкий дождь смыл пыль, висевшую в воздухе. Попугаи судорожно метались из стороны в сторону и пронзительно кричали, закидывая вверх свои маленькие головы. На верхушке высокого дерева сидел орел, чистил перья и наблюдал за игрой, которая происходила внизу. Небольшая обезьянка уселась на другой ветке дерева; и она, и орел зорко наблюдали друг за другом, держась на безопасном удалении друг от друга. К ним подлетела ворона. Закончив утренний туалет, орел некоторое время пребывал в полном покое, а потом улетел. Для всего живого, исключая людей, наступил новый день; ничто не было похоже на то, что было вчера. Деревья и попугаи стали другими; у травы и у кустов появились новые особенности. Воспоминания о вчерашнем дне лишь затемняют то, что происходит сегодня, а сравнения убивают непосредственность восприятия. Как хороши эти красные и желтые цветы! Прекрасное — не от времени. Мы изо дня в день тащим свою ношу, и никогда не приходит час, на который не падала бы тень многих вчерашних дней. Наши дни — одно непрерывное движение; вчерашний день накладывается на сегодня и на то, что будет завтра; никогда не бывает конца. Мы боимся конца; но если он не наступит, разве тогда возможно новое? Если не будет смерти, возможна ли тогда жизнь? Но как мало мы знаем о той и другой! Мы обладаем разными словами, толкованиями, и они нас удовлетворяют. Но слова искажают то, что приходит к завершению; завершение наступает тогда, когда нет слов. Мы знаем конец, который может быть выражен словами, но никогда не знаем завершения, безмолвия, которое не исходит от слов. Знание — это память; память всегда непрерывна, а желание — та нить, которая связывает день с днем. Конец желания знаменует рождение нового. Смерть — это новое. Жизнь, рассматриваемая как непрерывность, — всего лишь память; это — пустота. Для нового жизнь и смерть — одно.
Распевая песню, широким шагом прошел юноша. Он улыбался всем встречным; по-видимому, у него было много друзей. Одет он был плохо, с грязной повязкой на голове, но у него было сияющее лицо и радостные глаза. Быстрыми шагами юноша обошел какого-то толстяка, который шел не торопясь, переваливаясь из стороны в сторону, опустив голову, с озабоченным и встревоженным видом. Он не слышал песни, которую пел юноша, и даже не взглянул на него. Юноша вошел в большие ворота, миновал красивые сады, перешел через мост над рекой и направился прямо к морю. К нему присоединились несколько товарищей. Когда совсем стемнело, они запели все вместе. Свет от фар осветил их лица и глаза, полные великой радости. Начался ливень, и все вокруг промокло насквозь.
Он был не только доктор медицины, но и доктор психологии, худощавый, спокойный и сдержанный. Он приехал с другой стороны океана, сравнительно долгое время провел в Индии и уже привык к солнцу и ливням. Он сказал, что во время войны работал в качестве врача-психиатра, сделал все, что только было в его силах, но не был этим удовлетворен. Он жаждал дать больше, помогать на более глубоком уровне. То, что он давал, было так незначительно, и чего-то в этом недоставало.
Долгое время мы сидели, не говоря ни слова, а он перебирал воспоминания о своей душевной боли. Молчание — удивительная вещь. Мысль не ведет к молчанию, не может его создать. Молчание не может быть искусственно создано, не может быть создано и усилием воли. Воспоминание о молчании не есть само молчание. Молчание пребывало в комнате, с пульсирующими моментами тишины; беседа не прерывала его. Наоборот, в этом безмолвии она приобретала значение, а безмолвие являлось фоном для слова. Молчание делало мысль более выразительной, и все же мысль не была молчанием. Не было мышления, но было молчание; и молчание проникало, захватывало и объясняло. Мышление никогда не может захватывать и проникать. Лишь в молчании существует общение.
Доктор говорил, что ничто его не удовлетворяло: ни работа, ни его способности, ни идеи, которые он так тщательно культивировал. Он изучил различные школы мысли, но не был удовлетворен ни одной из них. В течение многих месяцев после своего приезда сюда он был у различных учителей, но уходил от них с еще большим разочарованием. Он изучил разнообразные идеологические системы, включая учение циников, но везде чувствовал неудовлетворенность.
— Не ищете ли вы удовлетворения, которого до сих пор