но даже воды,
Лев сóбрал на совет зверей:
Кого б над рыбами поставить в воеводы?
Как водится, пошли на голоса,
И выбрана была Лиса.
Вот Лисынька на воеводство села.
Лиса приметно потолстела.
У ней был мужичок, приятель, сват и кум;
Они вдвоем взялись за ум:
Меж тем как с бережку Лисица рядит, судит,
Кум рыбку удит
И делит с кумушкой ее, как верный друг.
Но плутни не всегда удачно сходят с рук.
Лев как-то взял по слухам подозренье,
Что у него в судах скривилися весы,
И, улуча свободные часы,
Пустился сам свое осматривать владенье.
Он идет берегом; а добрый куманек,
Наудя рыб, расклал у речки огонек
И с кумушкой попировать сбирался;
Бедняжки прыгали от жару кто как мог;
Всяк, видя близкий свой конец, метался.
На мужика разинув зев,
«Кто ты? что делаешь?» – спросил сердито Лев.
«Великий государь! – ответствует плутовка
(У Лисыньки всегда в запасе есть уловка). —
Он у меня здесь главный секретарь:
За бескорыстие уважен всем народом;
А это караси, все жители воды;
Мы все пришли сюды
Поздравить, добрый царь, тебя с твоим приходом».
«Ну, как здесь и́дет суд? Доволен ли ваш край?»
«Великий государь, здесь не житье им – рай;
Лишь только б дни твои бесценные продлились».
(А рыбки между тем на сковородке бились.)
«Да отчего же, – Лев спросил, – скажи ты мне,
Хвостами так они и головами машут?»
«О, мудрый Лев! – Лиса ответствует. – Оне
На радости, тебя увидя, пляшут».
Не могши боле тут Лев явной лжи стерпеть,
Чтоб не без музыки плясать народу,
Секретаря и воеводу
В своих когтях заставил петь.
Рыбья пляска[109]
От жалоб на судей,
На сильных и на богачей
Лев, вышед из терпенья,
Пустился сам свои осматривать владенья.
Он идет, а Мужик, расклавши огонек,
Наудя рыб, изжарить их сбирался.
Бедняжки прыгали от жару кто как мог;
Всяк, видя близкой свой конец, метался.
На Мужика разинув зев,
«Кто ты? что делаешь?» – спросил сердито Лев.
«Всесильный царь! – сказал Мужик, оторопев. —
Я старостою здесь над водяным народом;
А это старшины, все жители воды;
Мы собрались сюды
Поздравить здесь тебя с твоим приходом».
«Ну, как они живут? Богат ли здешний край?»
«Великий государь! Здесь не житье им – рай!
Богам о том мы только и молились,
Чтоб дни твои бесценные продлились».
(А рыбы между тем на сковородке бились.)
«Да отчего же, – Лев спросил, – скажи ты мне,
Они хвостами так и головами машут?»
«О, мудрый царь! – Мужик ответствовал. – Оне
От сильной радости, тебя увидя, пляшут».
Тут, старосту лизнув Лев милостиво в грудь,
Еще изволя раз на пляску их взглянуть,
Отправился в дальнейший путь.
Прихожанин[110]
Есть люди: будь лишь им приятель,
То первый ты у них и гений, и писатель,
Как хочешь сладко пой,
Не только чтоб от них похвал себе дождаться,
В нем красоты они и чувствовать боятся.
Хоть, может быть, я тем не много досажу,
Но вместо басни быль на это им скажу.
Во храме проповедник
(Он в красноречии Платона[111] был наследник)
Прихóжан поучал на добрые дела.
Речь сладкая, как мед, из уст его текла.
В ней правда чистая, казалось, без искусства,
Как цепью золотой,
Возъемля к небесам все помыслы и чувства,
Сей обличала мир, исполненный тщетой.
Душ пастырь кончил поученье;
Но всяк ему еще внимал и, до небес
Восхи́щенный в сердечном умиленье,
Не чувствовал своих текущих слез.
Когда ж из Божьего миряне вышли дому,
Из слушателей тут сказал один другому. —
Какая сладость, жар!
Как сильно он влечет к добру сердца народа!
А у тебя, сосед, знать, черствая природа,
Что на тебе слезинки не видать?
Иль ты не понимал?» – «Ну как не понимать!
Ведь я не здешнего прихода».
Ворона[112]
Когда не хочешь быть смешон,
Держися звания, в котором ты рожден.
Простолюдин со знатью не роднися;
И если карлой сотворен,
То в великаны не тянися,
Утыкавши себе павлиньим перьем хвост,
Ворона с Павами пошла гулять спесиво —
И думает, что на нее
Родня и прежние приятели ее
Все заглядятся, как на диво;
Что Павам всем она сестра
И что пришла ее пора
Быть украшением Юнонина двора[113].
Какой же вышел плод ее высокомерья?
Что Павами она ощипана кругом
И что, бежав от них, едва не кувырком,
Не говоря уж о чужом,
На ней и своего осталось мало перья.
Она было назад к своим; но те совсем
Заклеванной Вороны не узнали,
Ворону вдосталь ощипали,
И кончились ее затеи тем,
Что от Ворон она отстала,
А к Павам не пристала.
Я эту басенку вам былью поясню.
Матрене, дочери купецкой, мысль припала,
Приданого за ней полмиллиона.
Вот выдали Матрену за барона.
Что ж вышло? Новая родня ей колет глаз
Попреком, что она мещанкой родилась,
А старая за то, что к знатным приплелась:
И сделалась моя Матрена
Из «Книги восьмой»
Лев состарившийся[114]
Постигнут старостью, лишился силы:
Нет крепости в когтях, нет острых тех зубов,
Чем наводил он ужас на врагов,
И самого едва таскают ноги хилы.
А что всего больней,
Не только он теперь не страшен для зверей,
Но всяк, за старые обиды Льва, в отмщенье,
Наперерыв ему наносит оскорбленье:
То гордый конь его копытом крепким бьет,
То зубом волк рванет,
То острым рогом вол боднет.
Лев бедный в горе толь великом,
Сжав сердце, терпит все и ждет кончины злой,
Глухим и томным рыком.
Как видит, что осел туда ж, натужа грудь,
Сбирается его лягнуть
И смотрит место лишь, где б было побольнее.
«О боги! – возопил, стеная, Лев тогда. —
Чтоб не дожить до этого стыда,
Пошлите лучше мне один конец скорее!
Как смерть моя ни зла:
Все легче, чем терпеть обиды от осла».
По дебрям гнался Лев за Серной;
Уже ее он настигал
И взором алчным пожирал
Обед себе в ней, сытный, верный.
Спастись, казалось, ей нельзя никак:
Дорогу óбоим пересекал овраг:
Но Серна легкая все силы натянула —
Подобно и́з лука стреле,
Над пропастью она махнула
И стала супротив на каменной скале.
Мой Лев остановился.
На эту пору друг его вблизи случился:
«Как! – говорит она. – С твоим проворством, силой
Ужели ты уступишь Серне хилой?
Лишь пожелай, тебе возможны чудеса:
Хоть пропасть широка, но если ты захочешь,
То, верно, перескочишь.
Доверь же совести и дружбе ты моей:
Не стала бы твоих отваживать я дней,
Когда б не знала
И крепости, и легкости твоей».
Тут кровь во Льве вскипела, заиграла;
Он бросился со всех четырех ног;
Однако ж пропасти перескочить не мог:
Стремглав слетел и – до смерти убился.
Он потихохоньку в овраг спустился,
И, видя, что уж Льву ни лести, ни услуг
Не надо боле,
Он, на просторе и на воле,
Справлять поминки другу стал,
И в месяц до костей он друга оглодал.
Крестьянин засевал овес;
То видя, Лошадь молодая
Так про себя ворчала, рассуждая:
«За делом столько он овса сюда принес!
Вот говорят, что люди нас умнее:
Что может быть безумней и смешнее,
На нем овес свой по-пустому?
Стравил бы он его иль мне, или гнедому;
Хоть курам бы его он вздумал разбросать,
Все было б более похоже то на стать;
Хоть спрятал бы его: я видела б в том скупость;
А попусту бросать! Нет, это просто глупость».
Вот к осени меж тем овес тот убран был,
И наш Крестьянин им того ж Коня кормил.
Читатель! Верно, нет сомненья,
Что не одобришь ты Конёва рассужденья;
Но с самой древности, в наш даже век,
Не так ли дерзко человек
О воле судит Провиденья,
В безумной слепоте своей
Не ведая его ни цели, ни путей?
Белка[115] («У Льва служила Белка…»)
У Льва служила Белка,
Не знаю, как и чем; но дело только в том,
Что служба Белкина угодна перед Львом;
А угодить на Льва, конечно, не безделка.
За то обещан ей орехов целый воз.
Обещан – между тем все время улетает;
А Белочка моя нередко голодает
И скалит при царе зубки́ свои сквозь слез.
Посмотрит: по лесу то там, то сям мелькают
Ее подружки в вышине;
Она лишь глазками моргает, а оне
Орешки знай себе щелкáют да щелкáют.
Но наша Белочка к орешнику лишь шаг,
На службу царскую то кличут, то толкают.
Вот Белка наконец уж стала и стара,
Царю наскучила: в отставку ей пора.
Отставку Белке дали,
И точно, целый воз орехов ей прислали.
Орехи славные, каких не видел свет;
Все на отбор: орех к ореху – чудо!
Одно лишь только худо —
Давно зубов у Белки нет.
На Щуку подан в суд донос,
Что от нее житья в пруде не стало;
Улик представлен целый воз,
И виноватую, как надлежало,
На суд в большой лохани принесли.
Судьи́ невдалеке сбирались;
На ближнем их лугу пасли;
Однако ж имена в архиве их остались:
То были два Осла,
Две Клячи старые да два иль три Козла;
Для должного ж в порядке дел надзора
Им придана была Лиса за Прокурора.
Что Щука Лисыньке снабжала рыбный стол;
Со всем тем, не было в судья́х лицеприязни,
И то сказать, что Щукиных проказ
Удобства не было закрыть на этот раз.
Так делать нечего: пришло писать указ,
Чтоб виноватую предать позорной казни
И, в страх другим, повесить на суку.
«Почтенные судьи́! – Лиса тут приступила. —
Повесить мало, я б ей казнь определила,
Какой не видано у нас здесь на веку:
Чтоб было впредь плутам и страшно и опасно —
Так утопить ее в реке». – «Прекрасно!» —
Кричат судьи́. На том решили все согласно
И Щуку бросили – в рекý!
Орел пожаловал Кукушку в Соловьи.
Кукушка, в новом чине,
Усевшись важно на осине,
Таланты в музыке свои
Выказывать пустилась;
Глядит – все прочь летят,
Одни смеются ей, а те ее бранят.
Моя Кукушка огорчилась,
И с жалобой на птиц к Орлу спешит она.
«Помилуй! – говорит. – По твоему веленью
Я Соловьем в лесу здесь названá;
А моему смеяться смеют пенью!»
«Мой друг! – Орел в ответ. – Я царь, но я не Бог.
Нельзя мне от беды твоей тебя избавить.
Кукушку Соловьем честить я мог заставить;
Но сделать Соловьем Кукушки я не мог».
Бритвы[117]
С знакомцем съехавшись однажды я в дороге,
С ним вместе на одном ночлеге ночевал.
Поутру, чуть лишь я глаза продрал,
И чтó же узнаю? – Приятель мой в тревоге:
Вчера заснули мы меж шуток, без забот;
Теперь я слушаю – приятель стал не тот.
То вскрикнет он, то охнет, то вздохнет.
«Что сделалось с тобой? мой милый!.. я надеюсь,
Не болен ты». – «Ох! ничего: я бреюсь».
«Как! только?» Тут я встал – гляжу: проказник мой
У зеркала сквозь слез так кисло морщит рожу,
Как будто бы с него содрать сбирались кожу.
Узнавши наконец вину беды такой,
«Что дива? – я сказал. – Ты сам себя тиранишь.
Пожалуй, посмотри:
Ведь у тебя не Бритвы – косари;
Не бриться – мучиться ты только с ними станешь».
«Ох, братец, признаюсь,
Что Бритвы очень тупы!
Как этого не знать? Ведь мы не так уж глупы;
Да острыми-то я порезаться боюсь».
«А я, мой друг, тебя уверить смею,
Что Бритвою тупой изрежешься скорей,
А острою обреешься верней:
Умей владеть лишь ею».
Вам пояснить рассказ мой я готов:
Не так ли многие, хоть стыдно им признаться,
С умом людей боятся
И терпят при себе охотней дураков?
В вершине дерева за ветку уцепясь,
Червяк на ней качался.
Над Червяком Сокóл, по воздуху носясь,
Так с высоты шутил и издевался:
«Каких ты, бедненький, трудов не перенес!
Что ж прибыли, что ты высоко так заполз?
Какая у тебя и воля, и свобода?
И с веткой гнешься ты, куда