затмить покражу расположением моей трагедии на двенадцать действий: но и тут вышесказанный актер в представлении оной мне помешал; а я было подрадел ему в ней первую роль. Успех был бы несомненный: ибо я сам, окончав ее и прочитав до половины, упал в обморок, от которого служанка моя крепкими спиртами едва привела меня в память. Как бы славно я отмстил моему недоброхоту-актеру, если бы моя трагедия была удостоена к представлению! не могу по сию пору надивиться, что за люди актеры: им показалось трудно учить роли, а я уверен в душе моей, что в моей трагедии не было ни одного стиха, которого бы они раз по сту не читали в театре в разных трагедиях.
Таковые неудачи отвратили меня совершенно от писания для театра, и я принялся за оды; первая ода была мною выкрадена из Ломоносова; я не устыдился брать целыми строфами, переставя передние стихи назад, а задние наперед, отчего смысл выходил совсем новый, я то же самое делал и со строфами. Я сию оду поднес одному барину, на пожалование его в чин. Барин, не читав, ее, подарил мне сто рублей, что весьма меня ободрило, и вот первое мое творение, которое я предал печати. Четвертую часть подарка содрал с меня варварски типографщик за печать, а остальными деньгами я несколько поправился, ибо в то время так я издержался на бумагу, что я стоял одной ногой при дверях нищеты. Теперь пришло мне на мысль, какой бы это смешной был нищий, который бы стал просить: подайте милостыню промотавшемуся на бумагу сочинителю!
Обрадованная муза моя внушила мне стихотворную свою политику, которая состояла в том, чтоб я отыскивал поминутно богатых именинников, и я не пропускал ни одного без оды и все оные печатал, и преимущественно те, за которые давали мне деньги; года с полтора я торговал одами весьма удачно, как вдруг одно несчастие истребило во мне охоту к одам.
В один день многие достойные люди получили награды за свои услуги к отечеству; я, нимало не выправляясь, кто за какие услуги награжден, решился в один вечер всем им написать по оде. Жаркое мое воображение обещевало мне, что я сберу весьма хорошую с них подать; принялся я марать бумагу. Но увы! в истощенном моем мозге я ничего не нашел: все сочинители мною уже были обокрадены. Что делать? иной бы на моем месте стал втупик; но храброе писательное мое сердце тотчас нашло мне пособие в сем трудном для меня обстоятельстве: я схватил все мои прежние оды и выписал из каждой по строфе, отчего составилась преогромнейшая ода, с которой я велел списать рук в десять списки и понес к каждому новопожалованному по списку… Сперва мне давали деньги, и я, обходя дома четыре, спешил в радостном восхищении к пятому, где – о ужас! – я нашел того, у которого уже я был с одою, и, к несчастию моему, хозяин стал читать мою оду, а гость приехал к нему, прочитав уже оную. Пусть всякий представит себе то, что я тогда чувствовал, когда оба сии господа смеялись надо мною изо всей мочи. Наконец дело решилось тем, что мне тут ничего не дали, а хозяин спросил у гостя, что он мне дал? И, услыша о сумме, обещал ему заплатить половину, сказав смеючись: «Несправедливо тебе одному платить за оду, которая написана для нас обоих. Я от стыда не знал, куда деваться, поклонился и вышел вон; а все тут бывшие проводили меня громким смехом.
Опомнясь на улице, первое мое дело было проклинать этот неудачный случай, и я уже поопасся итти в другие домы, чтобы не случилось подобной встречи. В самое то время пришло мне в голову, что один богатый откупщик именинник, который по глупости своей никогда не разумел моих од, хотя и читал их пьяный, но, по тщеславию своему, всегда мне платил за них щедро. Осталось еще у меня довольно списков с несчастной моей оды, и я, выбрав на улице, который из них покрасивее списан, пошел к откупщику. Едва я подошел к его воротам, как винный запах возвестил мне, что во всем его доме пахнет именинами. Я взлетел к нему на крыльцо и увидел его в сенях в халате и уже вполпьяна; множество разных людей суетились по его приказаниям, и все доказывало, что сегодня в его доме будет пир горой… Я поднес ему мою оду; он принял ее с лицом веселым, повел меня в горницу и спросил по стакану пуншику покрепче. С двадцать человек бросилось исполнять его приказание, но пуншу более часа не подавали, между тем откупщик заставил меня читать мою оду, и сколь ни глуп он был, а сказал мне по прочтении, что он не помнит где-то читал похожее; я ему отвечал, что ода новая и нарочно писана для его именин. Не знаю, что сделалось с откупщиком, что он стал скуп и начал со мной торговаться; вот точные слова его: «Благодарен, государь мой! Вы уже несколько лет не пропускаете моих именин, и я прежде платил вам без торгу, а это в купеческом быту не водится; так не угодно ли вам взять за эту двадцать пять рубликов и то ассигнацией: ныне, ей-ей, на серебро промен дорог…» Удивлен сими словами, я сказал ему, что я не для денег это делаю, а единственно из моего к нему усердия. «Добро, государь мой! за усердие быть так, за усердие ваше прибавлю еще пять рубликов, больше копейки не дам; ей-ей дорого… подождите меня здесь, я вам вынесу эти деньги; нынче у меня гостей будет много, хозяйка печет пироги, так эта бумага пригодится ей под пироги, и я за столом нынче могу похвастать, что пироги у меня печены на тридцатирублевой бумаге». Он встал и ушел от меня, а я остался в неизреченной досаде и едва мог утешиться ожиданием тридцати рублей… Но что ж вышло?.. Когда судьба на кого восстанет и рок ожесточится! Нечаянный случай лишил меня и этих тридцати рублей. Исполнители правосудия входят к откупщику и берут его под стражу за какое-то его плутовство и за воровской провоз беспошлинных товаров; жена и дети его заплакали, и у самого откупщика полилось вино из глаз… Я, негодуя на сих жестоких людей, сказал сам себе, чтоб им погодить часа два, я бы успел взять у откупщика деньги… а потом пускай бы они делали с откупщиком, что хотели.
Досадуя на свою участь, я дал себе клятву дома, чтобы впредь и не думать об одах; рад-рад, что хотя в первых четырех домах удалось мне получить рублей до двухсот. Итак взял и свою комедию, трагедию и все оды и, перемешав их вместе, составил из них преогромный роман, который я продал книгопродавцу на вес, и еще не успели отпечатать первого листа, как я тот же роман продал другому книгопродавцу в Москве, и я думаю, что оба они получили великий барыш; знаю только то, что я едва не попался в словесный суд, когда сии книгопродавцы между собою поссорились, публиковав в одно время в ведомостях о продаже моего романа.
Я в удовольствие их написал их ссору стихами и всячески старался сделать ее смешнее; доказательством тому, что я выбрал ее всю из «Раздраженного вакха» или «Блески», и признаться надобно, что из всех моих сочинений я никогда так не смеялся, как читая эти стихи.
Вздумалось мне писать эпиграммы – Пиплиерова грамматика попалася мне тогда в руки, и я всю ее переложил в стихи, не выключая склонений и спряжений; рифмы же выбрал я из Сумароковых трагедий, и, ей-ей, сие сочинение было у меня из лучших. И один довольно зажиточный критик не устыдился мне в глаза сказать сатиру, которую я, пока жив, не забуду. Я приходил иногда к нему советоваться о сочинениях и думал, что он всегда подавал мне чистосердечные советы; но последний уверил меня, что он только что надо мною смеялся. Я ему сказал: «Государь мой! дайте мне совет; я все переложил в стихи, что мне ни встретилось, теперь уже не знаю, что перекладывать…» Он указал мне у себя на дворе поленницу дров. – «Вот какое множество осталось еще, что вам перекладывать!» Я взбесился, а он смеялся надо мною.
После того я решился ни с кем не советоваться, принялся за всех сочинителей на свете, ломал и коверкал их по своей воле и написал столько, что сам себе по сию пору надивиться не могу, как меня стало на эдакую пропасть. Я писал поэмы, сатиры, речи, стансы, эпиталамы, мадригалы, дифирамбы… но признаюсь по чистой совести, что и по сию пору не знаю, какое содержание оные заглавия вмещать в себя должны… и мне кажется, что эпиталамы должно писать на погребение, эпитафии на свадьбы, мадригалы на разлучение любовников, стансы на осмеяние пороков, а сатиры на похвалу добродетели.
Множество я написал критических, сатирических, политических, ямбических и всяких ических рассуждений, но никогда и не касался ни до учености, ни до правописания; ибо француз, мой учитель, не зная никакого на свете языка, учил меня российской грамматике, и могу сказать смело к чести моей, что я, обкрадывая равных сочинителей, умел обмануть и самого Аполлона, если он, приказывая сдирать с бумаги чужие слова, велел оставить точки и запятые, почтя их произведением моим, то весьма ошибся в своем мнении: ибо я крал и с точками и запятыми; правда, слова я переворачивал, а точки и запятые всегда оставлял на их местах точно таковыми, каковы они были.
Вот истинное и чистосердечное мое покаяние; а чтобы очистить мою совесть от всех писательных грехов, то я должен сказать, хотя против моей воли, что и в сем покаянии нет ни одного моего слова, а все выкраденное.
Написав сие и утвердив клятвою вовеки не маран, бумагу, я положил тетрадь мою под голову и уснул спокойно. Опять увидел я во сне, что и лежу в том же болоте; но бумага моя уже молчала и начинала сотлевать, и решением Аполлона определена она в пищу насекомым. Я обрадовался сему явлению, оборотился на другую сторону и увидел вдали мучимого музыканта, который, подобно мне, обкрадывал всех капельмейстеров, с тою только разностию, что он был во сто раз меня богатее, и лежал хотя в том же болоте, но в штофном халате и на премягком пуховике; вокруг его находилось множество