Ее образцом была объявлена «Илиада» Гомера. Создание новой эпической поэмы должно было свидетельствовать о зрелости и высоте поэтической культуры данного национального классицизма. Но отличное знание как поэмы Гомера, так и сформулированных правил написания новой поэмы не приносило желаемого результата. Французский классицизм, например, добившийся громадных художественных успехов в разных жанрах, эпической поэмы не создал. В 1728 году Вольтер написал поэму «Генриада», которая сначала принесла ему шумный успех и славу, по потомками переоценена и забыта.
Эпос Древней Греции был посвящен мифологическим героям и богам, эпическое обуславливалось мифологическим сознанием и восприятием мира. Писать эпическую поэму в новое время, следуя античным образцам, было невозможно. Важным нововведением Вольтера был отказ от мифологии и избрание для поэмы сюжета из героической истории своей страны. Складывался иной тип поэмы; хотя обязательное следование образцу в принципе сохранялось — в поэме появлялись сверхъестественные силы, аллегорические образы (Истина, Раздор, Любовь, Фанатизм и др.). Изменен был и образец для подражания: не «Илиада», а «Энеида» римского поэта Вергилия.
Для русского классицизма характерно было стремление уже на первом этапе своего существования решить проблему создания своей эпической поэмы. Кантемир и Ломоносов первыми приступили к отважному труду. Сторонники петровских реформ, они естественно избрали героем своих поэм Петра I. Кантемир писал «Петриду», Ломоносов — «Петра Великого». Дела и жизнь Петра как бы сами просились в героическую поэму. Руководствуясь правилами, каждый поэт самоотверженно работал над поэмой и каждый потерпел неудачу — поэмы не удалось завершить, они были брошены на первых песнях.
Причины неудач талантливых поэтов знаменательны и поучительны — они предопределены эстетическим кодексом классицизма. Исторически несостоятельной была прежде всего сама идея возрождения эпической поэмы. Героические события национальной истории требовали иных жанров. В свое время Маркс указывал, что «с появлением печатного станка» исчезли «сказания, песни и музы, а тем самым и необходимые предпосылки эпической поэзии» [3].
Классицизм, согласившийся заменить мифологический сюжет историческим, в то же время своими правилами не давал возможности поэтам запечатлеть реальный, подлинно исторический облик героя. Его эстетический кодекс все конкретное, индивидуальное, неповторимое в историческом деятеле приводил к единому знаменателю — отвлеченному, обобщенному образу абстрактного героя. Потому-то Петр в поэме Кантемира — это аллегорическая фигура человека, воплотившая в себе «мудрость, мужество к случаю // Злу и благополучну, осторожность сильну, // Любовь, попечение, приятность умильну, // Правдивого судию, царя домостройна, // Друга верна, воина, всех лавров достойна».
Ломоносов, предупредив, что в поэме речь пойдет о «невымышленных богах», но об «истинных делах, великом труде Петрове», все же был вынужден «петь», а не изображать, создавать условный образ «монарха», «отца россиян»), «такого человека, каков во всех странах неслышан был до века». «Неслыханное» же в поэме выступало не как индивидуальные особенности личности Петра, не как своеобразие его характера, ума, действий и поступков, но как номенклатурный перечень общих добродетелей и поступков.
Неудачи Кантемира и Ломоносова не остановили Хераскова, и он несколько десятилетий спустя попытался все же создать русскую эпическую поэму. После многолетних трудов он наконец издал в 1779 году «Россиаду». Согласно правилам в поэме изображалось важное событие отечественной истории. Херасков воспел взятие Иваном Грозным Казани. Это событие поэт рассматривал как победоносное завершение великой борьбы России с татарским игом. Поэма, повествовавшая о подвигах русских людей, об их самоотверженной борьбе с татарскими поработителями, запечатлела патриотическое чувство любви русского поэта к родине.
В соответствии с образцами в поэме было двенадцать песен, написана она александрийским стихом и начиналась традиционным зачином: «Пою от варваров Россию свобожденну». Наряду с реальными людьми в поэме действовали потусторонние силы: бог, ангелы, святые, языческие боги, чародеи, которые вмешивались в дела, определяли судьбы людей. В соответствии с традицией значительное место в поэме занимает любовный сюжет. Следуя образцам, Херасков широко заимствовал и многие описания (очарованный лес, сцены ада и т. д.) из «Освобожденного Иерусалима» Тассо, «Энеиды» Вергилия, «Генриады» Вольтера.
Выбор эпохи и основных исторических героев определился политическими убеждениями автора. Дворянский идеолог и монархист, Херасков делает Ивана IV идеальным царем. Но в то же время он выдвигает в герои и вельмож. Мудрый монарх, по Хераскову, всегда опирается на вельмож, на аристократов, слушается их советов. Оттого поэт защищает Курбского, отстаивавшего право дворян быть в оппозиции к монарху.
«Россиада» была восторженно встречена литературными друзьями Хераскова, объявлена ими образцовым сочинением. Но читательским успехом поэма не пользовалась. Она вышла из печати в пору, когда широкий читатель с бóльшим интересом относился к прозе, к роману, сатирическим жанрам, наиболее связанным с знакомой русской жизнью, к комедиям и слезным драмам, к лирической поэзии. Осилить огромную по размеру, громоздкую по построению, наполненную малопонятными и наивными чудесами и условностями поэму было очень трудно.
Честь создания русской эпической поэмы как произведения, венчающего здание русского классицизма, принадлежит Хераскову. Но у нее не было будущего, она даже не принесла славы своему создателю. «Россиада» оказывалась памятником великого труда поэта, верного принципам литературного направления, которое уже прошло зенит своего развития.
13
Первые элегии в русской поэзии появились в 1735 году и принадлежали они нововводителю Тредиаковскому. Он же определил этот жанр как «стих плачевный и печальный», указав на необходимость различия двух главных его мотивов — смерть близкого человека и «важные» любовные переживания; и тот и другой изображаются поэтом «всегда плачевною и печальною речью». В 1747 году в «Эпистоле о стихотворстве» Сумароков, определяя каноны элегии, сузил тематику элегии, сведя ее к воспеванию только «любовных горестей».
Призыв воспевать «любовны узы плачевным голосом» не был услышан поэтами. Да и сам Сумароков долгие годы не писал элегий. Перелом в истории этого жанра наступил в 1759 году, когда автор «Эпистолы» написал цикл элегий. Вслед за ним выступили Херасков, Попов и другие поэты. 1760-е годы (до 1772) — это годы расцвета «плачевных стихов» (в печати появилось более ста элегий) и одновременно их кризиса — к концу десятилетия уже явно обнаружилась исчерпанность жанра. В последние тридцать лет века талантливые поэты разных направлений уже не писали элегий. Элегия исчезла из поэзии (около десятка элегий, напечатанных в журналах, эпигонских по своей сути, в счет не идут). Любовное печальное чувство нашло свое выражение в песне, затем в анакреонтической оде. Возрождение элегии произошло лишь в начале XIX века на иной, романтической, основе.
В чем причина такой краткой жизни элегии XVIII века — жанра, который в первые десятилетия нового столетия открывал громадные возможности выражения духовного богатства личности многих поэтов, позволял им создавать неувядаемые шедевры русской лирики (Жуковский, Батюшков, Пушкин, Баратынский, Лермонтов)? Ответ на этот вопрос следует искать в самой философско-эстетической системе классицизма. Именно судьба элегии с особой наглядностью отражает противоречивость нормативной поэтики.
Буало включил элегию в свое «Поэтическое искусство». Определяя особенности и черты этого жанра, он опирался на опыт великих элегиков античности — Овидия и Тибулла. Но опыт авторов глубоко личных элегий приходил в противоречие с эстетическим кодексом классицизма, искусства антииндивидуалистического, которое не допускало, чтобы лирические жанры стали зеркалом души поэта. Потому практически выполнить рекомендации Буало было невозможно. И не случайно французский классицизм не создал образца элегии — им по-прежнему оставались элегии Овидия и Тибулла.
Сумароков попробовал выйти из тупика все тем же путем: созданием образца элегии, содержанием которой объявлялись жалобы героя, рассказ о тех чувствах, которые должны испытывать действующие лица стихотворения в заданных ситуациях — разлука, неразделенная или несчастная любовь. В «Эпистоле» Сумароков писал: «Любовник в сих стихах стенанье возвещает». Подобные «возвещанья» были своеобразным внутренним монологом. Но этот монолог произносил сумароковский человек вообще, герой, лишенный индивидуальных черт. Он функционален — ему определена роль «плачущего любовника» Элегия оказывалась моделью заданных чувств. Сумароков не выражает «непритворные чувства», но учит чувствовать, создает образцы любовных страданий. Модель и запечатлела не интимные переживания личности, а науку чувствования. Отсюда холодность и риторичность речи героя, заданность ситуаций и должных, положенных в данном случае переживаний. Элегия, созданная Сумароковым и его последователями, очищена от всего индивидуального, конкретного, сложного. Герои («он» и «она») не имеют имен, в элегии нет описания места и обстоятельств события, не указываются причины разлуки, не называются препятствия и т. д.
Лишенная возможности развиваться (так как не могла наполняться, в силу своей безличности, живым, всегда индивидуально-конкретным чувством). созданная модель могла лишь повторяться. Поскольку не было «живых слов любви», элегию заполнили штампы — одни и те же мотивы и сюжетные ситуации, одни и те же слова о заранее заданных «стенаниях». Задан был и размер — элегии Сумароков писал александрийским стихом (шестистопным ямбом).
Потребность же в поэтическом выражении духовной жизни личности стала проявляться все с большей остротой. И тогда то, что не оказалась способной выполнить элегия, стала выполнять песня. Жанровые возможности песни были более широкими: она могла быть печальной и веселой, шуточной и сатирической, военной и застольной, в ней рассказывалось о любви — счастливой и несчастной, об изменах и разлуках, о горе молодой женщины, выданной замуж за нелюбимого, и т. д. Песня оказывалась способной перенять функцию элегии в выражении любовных чувств и не быть скованной декретированными признаками жанра — тематическими и ритмическими. Первым это понял Сумароков, который начал писать песни раньше элегий. В своей «Эпистоле» он требовал от пишущих песни и не только «ясного», «приятного» и простого слога, лишенного «витийств», но и, главное, чтоб в песне торжествовала страсть, а не разум: «чтоб ум в нем (слоге) был сокрыт и говорила страсть; // Не он над ним большой — имеет сердце власть». Этому предписанию следовал сам поэт, когда писал песни (им написано более ста песен).
Естественно, что и песни Сумарокова были лишены глубоко личного, автобиографического начала. Характерный пример: драма, пережитая поэтом (после смерти жены он полюбил свою крепостную и, бросив вызов дворянскому обществу и родственникам, женился на ней, за что подвергся ожесточенным нападкам и остракизму), не нашла своего выражения ни в элегиях, ни в любовных песнях. Он писал песни от имени мужчин и женщин, от имени счастливых и горюющих любовников. Поэтически раскрывая интимные человеческие чувства, он учил читателя радоваться и скорбеть, любить и ненавидеть. Его песни воспитывали культуру чувства, давали образцы нравственного поведения на разные случаи жизни.
Популярность песен Сумарокова объяснялась и их психологизмом (при всей его условности и рационализме), и прежде всего их напряженной эмоциональностью, потому что в них «говорила страсть». Эта эмоциональность передавалась не только сюжетом и лексикой, но и разнообразной ритмикой песен, которая создавала музыкальный напев. Иррациональная мелодия речи в известной мере разрушала логическую структуру песни, «разумный» анализ страсти. Именно Сумароков начал вырабатывать язык и стиль любовной поэзии, подготовив