Скачать:TXTPDF
Русская поэзия XVIII века. Иван Андреевич Крылов, Гаврила Романович Державин, Михаил Васильевич Ломоносов, Николай Михайлович Карамзин, Иван Иванович Дмитриев

отец,

Когда явится твой, когда у нас конец,

И скоро ли уже такие дни настанут,

Когда торжествовать невежды перестанут?

Нет, знать, скорей судьба мой краткий век промчит,

Чем просвещение те нравы излечит,

Которые вранья с добром не различают,

Иль воскресения уж мертвых быть не чают,

И не страшатся быть истязаны за то,

Что Ломоносова считают ни за что?

Постраждут, как бы в том себя ни извиняли,

Коль славного певца с плюгавцем соравняли.[563]

Но мщенья, кажется, довольно им сего,

Что бредни в свете их не стоят ничего.

У славного певца тем славы не умалит,

Когда его какой невежда не похвалит;

Преобратится вся хула ему же в смех.

Но и твердить о сих страмцах, мне мнится, грех;

А славнейших певцов стихи пребудут громки,

Коль будут их читать разумные потомки».

Постой, о муза! ты уж сшиблася с пути,

И бредни таковы скорее прекрати,

В нравоученье ты некстати залетела;

Довольно про тебя еще осталось дела.

Скажи мне, что потом посланник учинил?

Боюсь я, чтобы он чего не проронил

И не подвержен был он гневу от Зевеса.

Болтлива ты весьма, а он прямой повеса.

Тут более Ермий промедлить не хотел,

Он, встрепенувшися, к Церере полетел;

Всю влагу воздуха крылами рассекает,

И наконец Ермий Цереру обретает.

Не в праздности сия богиня дни вела,

Но изряднехонько и домиком жила:

Она тогда, восстав со дневным вдруг светилом,

Трудилась на гумне с сосновым молотилом,

Под коим охали пшеничные снопы.

Посол узрел ее, направил к ней стопы

И дело своего посольства отправляет.

Отвеся ей поклон, то место оставляет

И прямо от нее к полиции летел,

Во врана превратясь, на кровлю тамо сел,

Не зная, как ему во оную забраться:

Десятских множество, и, если с ними драться,

Они его дубьем, конечно, победят

И, как озорника, туда же засадят.

Подобно как орел, когда от глада тает,

Над жареной вокруг говядиной летает,

Котора у мордвы на угольях лежит, —

Летая так, Ермий с задору весь дрожит

И мнит, коль ямщика он в добычь не получит,

Тогда его Зевес как дьявола размучит,

Он рек: «Готов я сам в полицию попасть,

Чем от Зевесовых мне рук терпеть напасть,

И прямо говорю, каков уж я ни стану,

Тебя я, душечка моя ямщик, достану».

Пустые он слова недолго продолжал,

Подобно как ядро из пушки завизжал;

Спустился он на низ и трижды встрепенулся,

Уже по-прежнему в свой вид перевернулся,

Он крылья под носом, как черный ус, кладет,

Одежду превратил в капральский он колет[564],

А жезл в подобие его предлинной шпаги,—

И тако наш Ермий исполнен быв отваги,

Приходит с смелостью на полицейский двор,

Быв подлинно тогда посол, капрал и вор.

Песнь вторая

Итак, уже Ермий капралу стал подобен,

А обмануть всегда и всякого способен;

Не только чтоб цыган или коварный грек,

Не мог бы и француз провесть его вовек.

Такие он имел проворства и затеи,

Каких не вымыслят и сами иудеи.

Когда утухнула вечерняя заря,

Покрылись темнотой и суша и моря,

По улицам шуметь буяны перестали

И звезды частые по небу возблистали,

Тогда посланник сей темничну дверь отверз

И вшел не яко тать, но яко воин влез;

Тут петли у дверей хотя и заскрипели,

Но караульные, разиня рты, храпели;

Ермий однако же, чтоб их не разбудить,

В темницу лествицей тихонько стал сходить,

Иль красться, ежели то вымолвить по-русски;

К несчастью, лествичны ступени были узки,

И тако сей тогда проворный самый бог

Споткнулся, полетел, упал и сделал жох[565],

А попросту сказать — на заднице скатился,

Чем сырной всей конец неделе учинился.

И если б не Ермий, но был бы сам капрал,

Конечно бы свою он спину изодрал

И сделал позвонкам немало бы ущерба;

Не обойтися бы служивому без герба,

А попросту сказать — не быть бы без тавра

И не дочесться бы девятого ребра;

Но он, как божество, не чувствовал сей боли,

Скатился без вреда в темничные юдоли,

Где скука, распростря свою ужасну власть,

Предвозвещала всем колодникам напасть;

Там зрелися везде томления и слезы,

И были там на всех колодки и железы;

Там нужных не было для жителей потреб,

Вода их питие, а пища только хлеб,

Не чермновидные[566] стояли тамо ложи,

Висели по стенам циновки и рогожи,

Раздранны рубища — всегдашний их наряд,

И обоняниеединый только смрад;

Среди ужасного и скучного толь дома

Не видно никого в них было эконома;

Покойно там не спят и сладко не едят;

Все жители оттоль как будто вон глядят,

Лишенны вольности, напрасно стон теряют,

И своды страшные их стон лишь повторяют;

Их слезы, их слова не внятны никому;

Сей вид, ужасен стал Ермию самому.

И се увидел он собор пияниц разных,

Но всех увидел он друг другу сообразных,

Однако ж ямщика багровые черты

Не скрылись и среди ночныя темноты;

Встревоженная кровь от хмеля в нем бродила

И, будто клюква, вся наружу выходила.

По знакам сим Ермий Елесю познает,

Тихохонько к нему на цыпочках идет,

Уже приближился к без памяти лежащу,

И видит подле бок его молодку спящу,

Котора такожде любила сильно хмель,

И, ведая, что ей не пить уж семь недель,

Она тот день в себе червочка заморила

И тем великий пост заране предварила:

Сия тогда была без всяких оборон,

И был расстегнут весь на ней ее роброн[567],

Иль, внятнее сказать, худая телогрея.

Тогда Ермий, его пославша волю дея[568],

Старается оттоль исторгнуть ямщика;

Толкает спящего и взашей и в бока,

Но пьяного поднять не могут и побои.

Елеська тако спит, как спали встарь герои,

Что инако нельзя их было разбудить,

Как разве по бокам дубиной походить.

О вы, преславные творцы «Венециана»,

«Петра златых ключей», «Бовы» и «Ярослана»![569]

У вас-то витязи всегда сыпали так,

Что их прервати сна не мог ничей кулак:

Они-то палицу, соделанну из стали,

Пуд с лишком в пятьдесят, за облако метали.

Теперь поверю я, что вы не врали ввек,

Когда сыскался здесь такой же человек,

Которого Ермий восстати как ни нудит,

Толкает, щиплет, бьет, однако не разбудит.

Когда Ермий не мог Елесю разбудить,

Тогда он вздумал их с молодкой прерядить;

Со обои́х тотча́с он платье скидавает,

Молодку в ямщиков кафтан передевает,

А ямщика одел в молодушкин наряд, —

Сим вымыслом Ермий доволен был и рад,

Что он не разбудил, бия, Елеську прежде:

Елеська на себя не схож уж в сей одежде,

И стали скрыты все татьбы его следы;

Ямщик был без уса, ямщик без бороды,

И словом, счесть сего нельзя за небылицу,

Чтоб не был Елисей не схож на молодицу.

Тогда-то все Ермий искусство показал:

Елесе голову платочком повязал

И посадил к себе храпящего на лоно,

Уж стала не нужна и дверь во время оно.

Ермий уж как божок то делал, что хотел.

В минуту порх в окно, взвился и полетел:

Не держат кандалы Ермия, ни запоры;

И можно ль удержать, где есть такие воры,

Пред коими ничто и стража и замки,

Ведь боги эллински не наши мужики!

Где речка Черная с Фонтанкою свилися

И устьем в устие Невы-реки влилися,

При устии сих рек, на самом месте том,

Где рос Калинов лес, стоял огромный дом;

По лесу оному и дом именовался,

А именно сей дом Калинкин назывался;

В него-то были все распутные жены

За сластолюбие свое посажены́;

Там комнаты в себя искусство их вмещали:

Единые из них лен в нитки превращали,

Другие кружева из ниток тех плели,

Иные кошельки с перчатками вязли,

Трудились тако все, дела к рукам приближа,

И словом, был экстракт тут целого Парижа:

Там каждая была как ангел во плоти,

Затем что дом сей был всегда назаперти.

Еще завесу ночь по небу простирала

И Фебу в мир заря ворот не отворяла,

И он у своея любезной на руке

Еще покоился на мягком тюфяке,

Когда Ермий с своим подкидышем принесся,

Подкидыш был сей лет осьмнадцати Елеся,

А может быть, уж он и больше в свете жил;

Принес и бережно его он положил

В обители девиц, по нужде благочинных,

А может быть, не так, как думают, и винных;

Снаружи совести трудненько постигать;

Вольно ведь, например, подьячих облыгать,

Что будто все они на деньги очень падки,

А это подлинно на них одни нападки,

Не все-то де́ньгами подьячие дерут,

Иные овсецом и сахарцом берут,

Иные платьицем, винцом и овощами,

И мягкой рухлядью, и разными вещами.

Но шашни мы сии забвенью предадим

И повесть к своему герою обратим.

Красавицы того не ведают и сами,

Что между их ямщик, как волк между овцами,

Лишь только овчею он кожей покровен;

Голубки, не овца лежит меж вас, овен!

Тогда уже заря румяная всходила,

Когда начальница красавиц разбудила,

Глася, чтоб каждая оставила кровать,

И стала ремесло им в руки раздавать;

Теперь красавицам пришло не до игрушки:

Из рук там в руки шли клубки, мотки, коклюшки;

Приемлет каждая свое тут ремесло,

Работу вдруг на них как бурей нанесло.

От шума оного Елеся пробудился,

Но как он между сих красавиц очутился,

Хоть ты его пытай, не ведает он сам,

Не сон ли, думает, является глазам?

И с мыслью вдруг свои глаза он протирает,

Как бешеный во все углы их простирает;

Везде он чудеса, везде он ужас зрит

И тако сам себе с похмелья говорит:

«Какой меня, какой занес сюда лукавый,

Или я напоен не водкой был, отравой,

Что снятся мне теперь такие страшны сны?

Конечно, действие сие от сатаны».

Так спьяна Елисей о деле рассуждает

И, винен бывши сам, на дьявола пеняет.

Но наконец уже и сам увидел он,

Что видит наяву ужасный этот сон;

Теперь, он думает, теперь я понимаю,

Что я в обители, но в коей, я не знаю;

Он красных девушек монахинями чтет,

Начальницу в уме игуменьей зовет;

Но с нею он вступить не смеет в разговоры,

Лишь только на нее возводит томны взоры,

Из коих он свой страх начальнице являл

И думать о себе иное заставлял;

Уже проникнула сия святая мати,

Что на девице сей не девушкины стати,

И также взорами дала ему ответ,

Что страха для него ни малого тут нет.

О чудо! где он мнил, что прямо погибает,

Тут счастье перед ним колена подгибает

И прямо на хребет к себе его тащит.

Начальница ему надежный стала щит,

Она ему стена, теперь скажу я смело,

Понеже купидон вмешался в это дело:

Он сердце у нее внезапно прострелил

И пламень внутрь ее неистовый вселил.

Она уж хочет знать о всей его судьбине,

И хочет обо всем уведать наеди́не;

Рукою за руку она его взяла

И в особливую комна́тку повела,

Потом, когда она от всех с ним отлучилась,

Рекла: «Я в свете сем довольно научилась

Прямые вещи все от ложных отличать,

Итак, не должен ты пред мною умолчать,

Скажи мне истину, кто есть ты и отколе

Елеся тут уже не стал таиться боле.

«О мать! — он возопил. — Хоть я без бороды,

Внемли, я житель есмь Ямския слободы;

Пять лет, как я сию уж должность отправляю,

Пять лет, как я кнутом лошадок погоняю;

Езжал на резвых я, езжал на усталы́х,

Езжал на смирных я, езжал на удалых;

И словом, для меня саврасая, гнедая,

Булана, рыжая, игреня, вороная, —

На всех сих для меня равнехонька езда,

Лишь был бы только кнут, была бы лишь узда!

Я в Питере живу без собственна подворья,

А в Питер перешел я жить из Зимогорья[570],

Откуда выгнан я на станцию стоять,

Затем что за себя не мог я там нанять

Другого ямщика… Но ты услышишь вскоре

О преужаснейшей и кроволитной ссоре,

Которая была с валдайцами у нас.

Прости ты сим слезам, лиющимся из глаз;

Я ими то тебе довольно возвещаю,

Какую и теперь я жалость ощущаю,

Когда несчастие мое воспомяну:

Я мать тут потерял, и брата, и жену.

Уже мы под ячмень всю пашню запахали,

По сих трудах весь скот и мы все отдыхали,

Уж хлеб на полвершка посеянный возрос,

Настало время нам идти на сенокос,

А наши пажити,

Скачать:TXTPDF

отец, Когда явится твой, когда у нас конец, И скоро ли уже такие дни настанут, Когда торжествовать невежды перестанут? Нет, знать, скорей судьба мой краткий век промчит, Чем просвещение те