дело». Он отказался от мысли поступить в монастырь и почувствовал, что его религиозные убеждения не имеют под собою твердой почвы (см. биографию, приложенную к «Очеркам критической философии», 1901).
Спир нашел выход из своих сомнений, с одной стороны, в занятиях сельским хозяйством и необычайном проявлении деятельной любви к крестьянам, которых он освободил и наделил землею; с другой стороны, он решил всецело отдаться философии, которой он и посвятил всю свою остальную жизнь (см. биографию Спира Брикнера в виде предисловия к переводу его сочинений «Очерки критической философии», 1901).
Бросая общий взгляд на кризис сомнений у философов-нескептиков, следует отметить ряд характерных черт этого кризиса: 1) В большинстве случаев он падает на переходный возраст или время ранней юности. 2) Нередко возникает на почве религиозных сомнений. 3) Часто имеет бурный и мучительный, но скоропреходящий характер. 4) Имеет благотворные последствия для дальнейшего развития философской изобретательности не только в интеллектуальном отношении, знаменуя собою разрыв с традиционным и наивным образом мыслей и заимствованным извне догматическим строем миропонимания, но и преобразуя всю аффективно-волевую сторону личности, обогащая ее состав, содействуя одновременно и ее самопознанию, проникновению в глубины сердца, и ее широте перевоплощаемости в другие души, способности становить-
70
ся на весьма различные, нередко прямо противоположные точки зрения. В этом смысле глубоко прав знаменитый натуралист Гексли, когда он говорит о том благе, которое приносит своим посещением ученому и философу в их творческих исканиях «благодетельный гений сомнения».
Кризисы сомнения в духовном развитии философа следует отличать от духовных кризисов, где муки сомнения в собственном смысле отсутствуют, но где имеется только сильная подавленность духа. Поэтому нельзя отнести к кризисам сомнения ни переворота в области чувствований, пережитого Миллем, ни кризиса, описанного Пристли. Я остановлюсь немного на последнем.
Пристли, воспитывавшийся, как мы видели, в духовной среде, был ребенком слабого здоровья. В этом обстоятельстве, подобно Мэн-де-Бирану, он усматривает нечто благоприятное для самоуглубления: «Я не думаю вообще, чтобы физическая сила сопровождалась тою чуткостью духа, какая благоприятна для благочестия и умозрительных целей (speculative pursuits)». Воспитываясь в суровой обстановке, он в своих одиноких размышлениях пережил однажды тяжелый кризис: «Я чувствовал подавленность духа, о которой я теперь вспоминаю с ужасом, хотя я не мог упрекнуть себя ни в чем существенно греховном: я нередко приходил к заключению, что Бог отверг меня и что судьба моя подобна судьбе Фрэнсиса Спира, которому, по его убеждению, было отказано в спасении. Я помню, какое потрясающее впечатление произвело на меня чтение в подобном состоянии описания человека в железной клетке в «Pilgrim’s progress» (см.: Thorpe. «Essais on historical chemistry», 1912, p. 34-35).
XXII. Значение скепсиса для философского творчества
Если подвести баланс в оценке той роли, которую играет скепсис в процессе философского изобретения, то, мне думается, он выразится в следующих минусах и плюсах:
I. Для всякого человека, убежденного в возможности и реальности научно-философского знания, скептицизм представляется проявлением болезни воли. Он вырастает или на почве ослабления воли, упадка живого познавательного интереса, или на почве конвульсивности волевой деятельности, когда борьба противоположных сил парализует в духовной лаборатории мысли всякую изобретательность. Но скепсис может развиться и в натуре, одаренной вполне здоровой волей, хотя и не приспособленной по своему складу к философскому творчеству. Причина, обусловливающая развитие скепсиса, лежит как в интеллектуальной области, так и в аффективно-волевой: 1) В интеллектуальной области главная причина его лежит в глубоком несоответствии между процессом накопления знания и процессом его концентрации. Поверхностный универсализм всякого дилетанта и узкая специализация одностороннего специалиста создают благоприятную почву для развития скептических тенденций, особенно в переходные эпохи (Возрождение и Монтень, конец XIX в. и Ницше), когда процесс накопления специальных знаний отстает от процесса углубленного и осознанного философского их
71
синтеза. 2) В дисгармонической корреляции аффективно-волевых наклонностей лежит другая причина скептических тенденций. Она имеет своим последствием своеобразный интеллектуальный импрессионизм, который развивается, как мы видели, на почве смешения рас или у натур с болезненно-переутонченной физико-психической организацией. Разные социальные изменения, так сказать смещения культурных пластов, соприкосновение и духовное взаимопроникновение социальных и национальных групп особенно благоприятствуют развитию скепсиса у таких натур. Ницше метко обозвал конец XIX в. «веком сравнения», когда так ускорился в человечестве обмен духовными ценностями между различными народами в пространстве (путешествия, конгрессы, переводная литература, народные университеты и т. п.) и возникла углубленная ассимиляция ценностей прошлого, благодаря сильному развитию историзма, — недаром тот же Ницше писал о чрезмерности истории в нашей культуре, о том, что перевоплощаемость в прошлое чересчур-де подавляет творческую самодеятельность современного человека (см. статью проф. Н. И. Кареева: «Ницше о чрезмерности истории»). 3) Скептицизм, подрывая убежденность в могуществе человеческого разума, хватается или за философию веры (фидеизм), или за философию чувства и сверхразумного созерцания {интуиционизм или мистицизм). Скепсис и мистика — два сапога пара, и это можно отметить на всем протяжении истории скептицизма и мистицизма, вплоть до самых новейших их представителей. В этом отношении весьма любопытна брошюра Landauer’a «Skepsis und Mystik» (1903), который указывает (стр. 102) на связь скептицизма с мистикой у самых последних немецких интуици-онистов: «Война всем существующим религиозным общинам и всякой научной системе, так как все они требуют признания определенных понятий и определенных связей между понятиями в качестве интеллектуально правильных!» «Es ist aber unmoglich, dass ein Mensch etwas richtig begreift!»* (Johannes Wedde).
Вся мистическая философия Бергсона с ее «финессами и деликатесами» тонких психологических анализов и диалектической изысканностью изложения есть порождение того безвыходного скептицизма, во власти которого очутился Бергсон. Подобно Канту, Гербарту, Когену и другим философам, он испытал кризис сомнений вследствие невозможности найти рациональный выход из парадоксов бесконечности. Но в то время как другие философы находили из этого кризиса в конце концов рациональный выход, Бергсон признал за человеческим рассудком полное бессилие преодолеть загадку непрерывного, и он, чтобы решить ее, вступает на путь интуиции. Из такого же скептического бессилия преодолеть противоречия бесконечного выросли философия веры (фидеизм) Ренувье и прагматизм Джэмса. Последнее особенно ясно видно из его последней книги «Introduction to philosophy», переведенной мною в 1923 г.
Расплывчатость и шаткость терминологии, пренебрежительное отношение к системному философскому строительству при наличности иногда искусных диалектических построений отдельных доказательств, неумышленное, но упорное стремление воздействовать на эстетическую внушаемость читателя, подмена решающего аргумента ярким образом,
72
сравнением или ложной аналогией — вот обычные дефекты скептика-мистика. «Постулятивный» метод, введение необоснованных предпосылок и настойчивое требование покориться им, апелляция к моральному чувству и практическому смыслу читателя, призыв к действию вместо «слов», стремление застращать читателя грозными перспективами, которые открываются перед «неверующим» в тот или другой «практический постулат», и до утомительности назойливое повторение тех же неубедительных аргументов в слегка измененной форме, являющееся средством самовнушения и внушения, — черта, напоминающая политических агитаторов и церковных проповедников, — вот основные недостатки в мышлении скептика-фидеиста.
II. Если теперь обратимся к плюсам скептицизма, то они представятся нам в следующем виде: 1) Кризис сомнений является, как временное, переходное состояние духа, не только не вредоносным, но прямо благодетельным моментом в процессе философского развития, так как знаменует собой решительный разрыв с традицией, церковно-религиозной или иной. 2) Сочинения скептиков являются всегда прекрасным стимулом для философской любознательности. Скептик не умеет решать проблем, но его внимание до чуткости изощрено по отношению к тому, что действительно достойно глубокого размышления. Сочинения скептиков нередко богаты многоцветными мыслями, тонкими психологическими наблюдениями, многозначительными контрастными сопоставлениями мыслей и фактов. Поэтому они непременно будят философскую мысль от догматической дремоты. 3) Изучение великих скептиков одного за другим имеет огромное воспитательное значение для зрелого философского ума. Перевоплощаясь в душу скептика настолько, чтобы вполне его понять, но не настолько, чтобы взаправду заразиться его идеологией и его чувствами, мы делаем себе прекрасную прививку интеллектуального яда, который сообщает нам на долгое время иммунитет от заболеваний в области творческой мысли. Наконец, 4) скептицизм носит в себе изрядную дозу великой иронии над резонерством, самомнением и тупым педантизмом догматиков. Опасность оказаться в смешном положении всегда угрожает догматику, и ему приходится быть настороже под угрозой стать объектом беспощадно-меткой насмешки скептика. Духовная подвижность скептика, его искусство подмечать односторонности человеческого духа являются драгоценным средством против самодовольного пошехонства замкнутых в себе и лишенных дара перевоплощаемости метафизиков. Произведения скептических умов — драгоценное литературное наследие. «Силлы» Тимона Флиунтского, только что превосходно переведенные на русский язык проф. Г. Ф. Церетели, «Диалоги в царстве мертвых» Лукиана, «Les systemes» Вольтера, где один за другим выступают в смешном виде догматики метафизики, блестки остроумия Монтеня, бичующая ирония Паскаля, тонкий юмор Юма, забавные разоблачения предрассудков философов у Ницше и «трагическое в свете мирового юмора» у Банзена — все это незабываемые страницы, которые могут действовать самым отрезвляющим образом на косность догматической мысли.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ТВОРЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ
XXIII. Память и оригинальность
На первый взгляд может показаться, что исключительная память и крупная оригинальность несовместимы. Исключительная память имеет «механический» характер — она удерживает и существенное, и несущественное в том же пространственно-временном распорядке — ее функция restitutio ad integrum*. Изобретательность же предполагает непременно комбинационную способность, т. е. диссоциирование цельных случайных комплексов образов и мыслей и приведение в контакт между собой до сих пор обособленных психических элементов. Но чисто механическая память без интеллектуального момента различения существенного от несущественного есть предельная воображаемая фикция, а чистый интеллект, свободно комбинирующий независимо от границ, полагаемых психофизическим механизмом ассоциаций, есть другая такая же фикция — «чистая чувственность» и «чистый рассудок». Механизм воспроизведения не есть граммофон, но объединен единством сознания, сообщающим всем входящим в него элементам более или менее ясное или смутное чувство принадлежности одному «я», — таков кантовский закон аффинитета (сродства) представлений, возвышающийся над законами ассоциации представлений. Самое несовершенное сознание отдает одним представлениям известное предпочтение перед другими и выбирает из среды других; одни представления, независимо от его воли, в силу интенсивности и повторяемости, удерживаются лучше, чем другие, поэтому любое сознание в известной мере сортирует представления и не есть пассивная фотографическая пластинка. Когда мы говорим о людях с чудовищной от природы и притом механической памятью, мы говорим это cum grano salis**, не в абсолютном, а в относительном смысле слова. Эрудиты, описательные историки, практические полиглоты, классификаторы-натуралисты — у всех у них память отнюдь не вполне механическая: в ней есть элемент рациональный, они могут обладать в известной мере комбинационным даром, ясностью понятий и т. д., и лишь по степени они отличаются от интеллектов с более сильно развитой способностью к абстракции и к диссоциированию. Научное творчество распадается на бесчисленное множество градаций одаренности в смысле преобладания памяти, мышления, фантазии и т. д. И этого никогда