ребенку для постижения «чужого я», но оно составляет фон для усиления контраста «моего» и «данного мне». Такой же контрастирующий с чужими переживаниями фон образует, после сформирования речи, внутренняя речь: я сам с собою говорю иначе, чем представляю себе говорящими других; только в детстве возможно неотчетливое различение своей эндофазии от воспроизведений в памяти чужой речи. St. Paul («Le language interieur») полагает, что словесная память и внутренняя речь отличаются и психологически, и физиологически, им соответствуют различные функции мозга. Он
274
устанавливает следующие эндофазические типы: моноэйдичные — слуховой (Эггер), зрительный (Гальтон) и моторный (Штрюмпелль), диэйдич-ный (зрительно-моторный, моторно-слуховой и зрительно-слуховой) и триэйдичный (уравновешенный — зрительно-моторно-слуховой). Его анкета (202 ответа) дала:
моторно-слуховой 98 (48%) зрительно-моторный 41 (20%) слуховой 31 (15%) моторный 15 (7,4%) зрительный 14 (6,9%) зрительно-слуховой 3 (1,4%).
Вот пример последнего. «Долгое время, — говорит Топфер (Topfer: «Bibliotheque de mon oncle»), — я не мог отличить внутреннего голоса моей совести от голоса моего учителя. Так, когда во мне говорила совесть, я, казалось, видел ее одетой в черное платье, с величественным выражением лица, с очками на носу. Мне казалось, что она по привычке ораторствует, зарабатывая ремеслом свое жалованье». Развитие мира восприятий, мира «чужих я» и внутреннего мира при соучастии внекругозорных представлений идет у ребенка параллельно. Нет никаких оснований предполагать некоторый хронологический prius* у познания чужого я перед познанием внешнего мира и самого себя, как делают, например, Ройс и Тард. Последний полагает, что сначала идет познание чужого я (moi d’autrui), потом внешнего мира, потом своего я. Взаимодействие этих элементов приводит мало-помалу к установке различия между объективно-реальным бытием и личными переживаниями. У детей лет до трех это чувство реальности еще не развито. Бине приводит разговор (Revue philosophique, 1890: «Perceptions d’enfants») девочки (трех с небольшим лет) с ее отцом. В этом разговоре только намечается различие «взаправдашнего» от «невзаправдашнего» по отношению к субъективным переживаниям и реальности «чужих я» и внешнего мира. Отец. Помнишь, ты сказала, что папа убил мальчика палкой? Дочь. Да. О. Где это было? Д. В темном месте. О. Это правда? Д. Да, но это во сне. О. Значит, папа не убил мальчика? Д. Да, да, ты убил его. О. Но ведь папа убил невзаправдашнего мальчика? Д. Нет, это был настоящий (vrai) мальчик. А потом я видела во сне, как мама сожгла на спичке черта. О. Скажи, пожалуйста, что хочешь ты сказать, когда говоришь, что видела что-нибудь во сне? Д. Я хочу сказать, что это ужасно. Мне страшно, когда мне снятся такие вещи. О. Как ты знаешь, что это именно во сне я убил мальчика? Д. Потому что не вижу, чтобы ты на самом деле охотился за мальчиками. Если бы ты убил мальчика на дворе, то дурно бы пахло. О. Значит, не было дурного запаха? Д. Нет, это был сон. О. Что это значит — «видеть во сне»? Д. Это значит, что это невзаправду, — вот все, что я могу сказать. О. Как знаешь ты, что это неправда? Д. Потому что я не вижу, чтобы ты убивал1.
1 Точно так же психолог Jewell в статье «The psychology of dreams» («The American Journal of Psychology», 1905, 1-34) на основании произведенной им анкеты приводит многочисленные примеры смешения детьми сновидений с действительными событиями. Он находит это явление почти универсальным у детей и далеко не редким у взрослых.
275
Кроме памяти, в построении «чужого я» играет важную роль продуктивное воображение. Эта роль, к сожалению, совершенно не исследована. Ведь, приписывая другим психические состояния, я не только провозглашаю их не своими, данными мне, но я экстернализирую их, я их «вкладываю» в чужое тело. Как совершается эта удивительная операция, на это психология не дала еще удовлетворительного ответа.
«Чужие переживания, — пишет Лесли Стивен (Lesley Stephen, «The science of Ethics», 229-238), — восполняются силою воображения. Когда я сижу внутри дома, его наружность я восполняю воображением, так точно образ нищего у дверей я восполняю чувствованиями, испытываемыми на холоде и на дожде». Таким образом, есть аналогия между представлением предметов, находящихся вне видимого кругозора, и чувствованиями, «вкладываемыми» в чужое тело. Есть существенная разница между просто представлением внекругозорного объекта и представлением его «как будто», там, за пределами кругозора, где я не могу его представлять себе; подобным же образом есть существенная разница между знанием о том, что NN страдает зубной болью, и живым ощущением его боли в его теле, которой я не могу ощущать. Так, m-me de Sevigne пишет дочери: «У меня болит твоя голова» (j’ai mal a votre tete).
Некоторый свет пролит на эту проблему исследованиями американских психологов Merkin, Murray, Kuhlmann и Perky. Последний пишет в статье «An experimental study on Imagination» («Amer. Journal of Psychology», 1910, 422-452): «Мы можем просто вызывать в себе известный образ (например, зрительный, по поводу сказанного другим лицом слова) или же образ, относимый нами к определенному месту и времени (просто «апельсин» или виденный вчера на Исаакиевской площади собор)». Первые образы Перки называет образами воображения, вторые — образами памяти. В последнем случае играет роль определенный контекст (spatial context), лежащий вне поля зрения, и мы знаем, что усилие припомнить побуждает наши глаза блуждать по ту сторону стен и потолка, как будто бы мы искали опорного пункта (cue) для памяти. В чем выражается в образах памяти переживание этих внекругозорных, как я их называю, представлений? Перки отвечает: в кинэстетических элементах, которые были связаны в последнем случае с образами и чувствами принадлежности личному прошлому (personal reference). При этом наблюдались и переходные формы (образы с отнесением к определенному пространству и своей личности, но без отнесения к определенному месту во времени, образы, отнесенные к своей личности, но не локализированные в определенном пространстве и времени, образы, не отнесенные к своему личному прошлому, но локализированные в определенном пространственном и временном контексте). Природа кинэстетических элементов была исследована экспериментально следующим образом. Испытуемый, посаженный в темную комнату, имел голову закрепленной шарниром и, следовательно, неподвижной. Левый глаз был завязан. Правый глаз был фиксирован на светящемся (фосфоресцирующем) пункте на расстоянии одного метра; четыре других подобных пункта были расположены так, что их изображения попадали внутрь границ слепого пятна и притом близко к границам — сверху, снизу, справа и слева. Шестой светящийся пункт был помещен вправо, как раз за границей поля зрения. Поскольку фиксация продолжалась или движения глаза были столь малы,
276
что не переходили определенных столь узких границ, оставалась видимой только одна точка, в противном случае другие пункты или некоторые из них вторгались в поле зрения. Испытуемый не знал о замысле экспериментатора. Последний вызывал в нем произнесением слов образы воображения и образы памяти, причем в итоге оказалось, что из 227 образов памяти 218 (т. е. 96%) сопровождались движениями глаз, из 165 образов воображения 122 (74%) не сопровождались движениями глаз. Подобные же эксперименты, в которых применялся ларингограф Вердина (Verdin), показали, что кинэстетический элемент в виде горловых движений привходит в слуховые образы памяти (из 155 случаев- 84%), в слуховые же образы воображения не привходит (из 214 случаев — 91%). Опыты над обонятельными образами у лица, обладавшего сильным обонятельным воображением — Miss de Vries, — показали, что обонятельные образы памяти дают наличность движения ноздрей и головы (96% из 56 случаев) и образы воображения не дают таковой (80% из 57 наблюдений).
Чтобы определить, какие психические факторы создают иллюзорную, но властно навязывающуюся нашему сознанию проекцию наших же представлений в чужое тело в качестве «данных нам», нужно было бы ближе исследовать: 1) изменения психического уровня, как выражается Пьер Жане, у нормальных людей, когда по временам чувствуется ослабление чувства реальности окружающего мира, своего я и чужих я. Гейманс в «Zeitschrift fur Psychologie und Physiologie der Sinnesorgane» опубликовал опросный лист на эту тему; 2) исследовать случаи патологической деперсонализации, при которой ослабляется чувство реальности «чужих я» и расстраивается способность проецировать одушевленность в мысленные образы живых существ и в реальные восприятия их тел. Подобные явления описываются у Пьера Жане: «Obsessions et idees fixes», Дюга и Мутье: «Depersonnalisation» 1905, и др. В описываемых ими случаях происходят и глубокие изменения в аффективной жизни, и расстройство механизма представлений, и расстройство моторной чувствительности, и ценестезш; 3) исследовать кризисы сомнений переходного возраста. Стэнли Голл («Adolescence», p. 82) наблюдал подобные состояния духа у подростков, когда им кажется, что только он сам, я (self), существует, а все остальное, даже другие люди (other persons), суть лишь его фантастические проекции (are fantastic projections). Но я только намечаю эту психологическую проблему — ее решение далеко выходит из рамок настоящего исследования. Одно для меня несомненно: проблема мнимой проекции образов отсутствующих восприятий за пределы кругозора, туда, где они предположительно должны находиться, и проблема мнимой проекции моих представлений о «чужом я» в чужое тело — родственные проблемы.
XXX. Перевоплощаемость в философском творчестве. Самосохранение
Любознательность является аффективной наклонностью, которая может поддерживать стремление к перевоплощению даже, как мы видели, при отрицательном вчувствовании. Равным образом и коллекционерские стремления, ведущие мало-помалу к расширению духовного
277
горизонта, могут ей содействовать. Из стремления к общительности, как из общего корня, вырастают и нравственная симпатия, и эстетическое вчувствование (об этом см. мою работу «О перевоплощаемости в художественном творчестве». — «Вопросы теории и психологии творчества», 1913, вып. V). Взор матери является для ребенка общим началом для любви, и любования, и любознательности к чужому духовному миру. Интеллектуальная перевоплощаемость имеет в своей основе аффективно-волевой источник. Развитие этой последней наклонности совершается уже в сфере отчетливых понятий и суждений, как суждений теоретических, так и суждений оценки. Для философа интеллектуальная перевоплощаемость особенно важна в области психологии и истории философии, не говоря уже о практических ее отделах (этика, эстетика, философия права и т. д.). Для психологии из сказанного вытекает подтверждение уже ранее развитого нами положения, что изучение душевной жизни должно идти от целого к частям и от частей к целому одновременно, и то же самое, как мы видели, наблюдается и в области истории, и в области художественного творчества. Предлагаю читателю сопоставить вышеприведенные показания психолога Лазурского, историка Сореля с показанием художника Чехова. Чехов признает полезными для художника заметки, заносимые в записную книжку, но советует не обращаться к ним в самый момент творчества (см. «О перевоплощаемости в художественном творчестве». — «Вопросы теории и психологии творчества», вып. V). Интеллектуальная перевоплощаемость не есть холодное усвоение чужой точки зрения, но ее органическая ассимиляция. Кант пишет: «Недостаточно иметь основания