приобретенным навыкам. Они устроили ряд лабиринтов неправильной формы и с все возрастающей сложностью; в средине лабиринта помещалась пища. Кривая, выражавшая процесс приобретения привычек, строилась сообразно длине времени, потребного на прохождение лабиринта, и числу испытаний, причем оказалось, что после небольшого ряда опытов обнаруживалось быстрое и резкое ускорение времени прохождения, затем это ускорение сильно замедляется. При повторении опытов через месяц оказалось, что птицы, скорее приспособлявшиеся (воробьи), скорее забывали усвоенное, между
31
тем как приспособлявшиеся медленнее (американские кукушки) проявили через месяц более понятливости. См.: Pieron: «Evolution de la memoire».
Вот приспособляемость животного, в которой если и участвует интеллектуальная сообразительность, то в самой зачаточной и смутной форме. Лабиринты в паноптикуме и садовые лабиринты (например, лабиринт в Hampton Court, около Лондона, сделанный при Уильяме IV (1689-1702), служат испытанием находчивости обывателя, который в процессе искания выхода из лабиринта может руководиться не только памятью, но и некоторыми отвлеченными соображениями, конечно, довольно элементарной формы, касающимися исключительно данного случая. Для ученого проблема, подобная исканию выхода из лабиринта, может дать повод к постановке известного теоретического вопроса в общей форме. Именно подобный случай имел место, когда Эйлер обратил внимание на кенигсбергскую задачу семи мостов. Мемель у Кенигсберга разделяется на два рукава, до этого разделения он расширяется, в середине расширенной части находится островок, соединенный с берегами пятью мостами. Кроме того, имеются еще два моста — один через Мемель до водораздела и один в одном из образовавшихся рукавов. Задача заключалась в том, чтобы обойти все эти мосты один за другим, ни разу не возвратясь назад. Эйлер показал, что задача неразрешима, так как она противоречит одному из начал той геометрии положения, создателем которой (наряду с другими геометрами) он явился в труде «Solutio problematis ad geometriam situs pertinentis» (1741). Здесь мы уже имеем не приспособление, не находчивость, а научную изобретательность — конструкцию нового понятия.
В основе изобретательности человека лежит сложная совокупность наклонностей и инстинктов (см. т. II, гл. V. «Генезис творческой воли»). Стремление к удовлетворению житейских нужд и свободная игра творческих способностей, как мы увидим, в равной мере принимают здесь участие. Мэзон (Mason) в превосходной книге «The primitive invention» устанавливает два вида изобретений: те, в которых удовлетворяются потребности, воздействующие снутри кнаружи (those who act from within the individual), такие, как голод, усталость, потребность в упражнении (Functionsbedurfniss) и половое влечение, и те, которые вызваны импульсами, действующими снаружи кнутри (противодействие холоду, диким зверям, врагам и т. д.), причем он отмечает, что у низших животных дисгармония со средою является минимальною, а у высших — максимальною, благодаря восприимчивости к большему количеству раздражителей. Мэзон устанавливает следующие стадии в развитии технических изобретений: 1) пользование естественными предметами (камень, зуб животного); 2) легкая модификация этого предмета; 3) модификация, создающая новое назначение, — камень-молоток; 4) перенос различных форм и структур на различный материал, например репродукция выдолбленной тыквы: а) в глине, б) в плетении, в) в дереве; 5) изменение формы предметов для различных назначений; 6) применение двигательной силы — человек, лошадь, текучие воды, пар, химические силы, электрические силы; 7) подражание машиной человеческой активности;
8) приумножение человеческой силы механическими, например колесо;
9) кооперативный аппарат, требующий соучастия многих людей.
32
Ни нужда, ни борьба за существование, ни заманчивые перспективы практических выгод не могут создавать новые изобретения, но они могут быть значительным побочным импульсом для интенсивной, но свободной игры творческих сил в умах изобретателей данного времени. Профессор Вальден указывает на тот толчок, который был сообщен изобретателям во Франции при Наполеоне I во время блокады Англии: «Сахарный голод и высокие премии, назначенные за изобретения, клонящиеся к его ослаблению, сопровождались изобретением «усовершенствованного метода добывания свекловичного сахара» (см.: «Временник Общества содействия успехам опытных наук и их практических применений», 1916, вып. II-III, «Об изобретениях и изобретателях», доклад проф. П. И. Вальдена). Поводом к изобретению парового молота Нэсмитом явилась нужда в молотах для сооружения машин необычайной силы для парохода «Great Britain»; прежние молоты оказались для этой цели недостаточными. И великие философские изобретения удостаивались премий, но главным образом в виде цикуты, костра или тюремного заключения. Изобретательность развивается всегда изнутри кнаружи, от творческих потенций человеческого духа к его актуальным проявлениям; значение внешних возбудителей в этом процессе, разумеется, весьма велико, но они никогда не могут всецело обусловливать конечный результат — удачное открытие.
Признавая, что нужда есть мать изобретения, Мэзон в то же время указывает, что в процессе его образования играет важную роль и свободная творческая игра духовных сил человека — его ума, комбинационной способности, ловкости и т. д. Так, игры детей и игры первобытных народов служат почвой для развития изобретательности. На роль детских игр в истории изобретений впервые указал Лейбниц; в новейшее время Гроос подробно исследует роль умственного эксперимента в детских играх. Мэзон сообщает, что, например, эскимосы при занятии китоловством создают особые фиктивные задания, в которых нужно проявить проворство и изобретательность при воображаемом преследовании животного.
По мере восхождения к более высоким, тонким потребностям человека, каковы религия, искусство, наука и философия, формы изобретения углубляются, но механизм изобретательности в основных чертах остается тем же.
В частности, что касается занимающего нас вопроса об изобретении в философии, то нужно, во избежание недоразумений, несколько остановиться на том, что является исходным пунктом для философской изобретательности. Если рассматривать этот вопрос с точки зрения современного человека, психогенезиса его личности, тогда на него нетрудно ответить. Если же брать вопрос с исторической точки зрения, то на него можно ответить удовлетворительно лишь в самых гадательных и общих чертах. Что источником философских изобретений является великая философская страсть удивления человека перед самым фактом его бытия, перед загадками познания и деятельности, перед вопросом о сущности мира и цели бытия, — это бесспорно, не нужно только в эту общую постановку вопроса субъективно привносить свою собственную точку зрения, модернизировать неведомого нам первобытного человека. Между тем в эту ошибку впадают и Ренан, и Шопенгауэр, и Шуппе, и Селли. Ренан описывает то, что он называет религиозным инстинктом
33
и что на самом деле есть лишь одна философская любознательность. «Религия в человечестве то же, что свивание гнезд у птиц. Инстинкт пробуждается с таинственной неожиданностью. Птица, которая никогда еще не имела яиц, никогда не наблюдала этого акта, заранее уже знает, что ей придется выполнять эту естественную функцию. Она с благоговением готовится и с самоотвержением служит цели, которой не понимает. Таким же путем зарождается религиозная идея у человека. Человек шел, ни о чем не думая. Вдруг наступает тишина, точно пауза, пробел в ощущениях: «О, Боже, — говорит он тогда про себя, — как странна моя судьба! Правда ли, что я существую? Что такое мир? Не сам ли я — это солнце? Не светят ли его лучи из моего сердца?» Затем шум, идущий от внешнего мира, возобновляется, просвет замыкается, но с этого момента существо, по-видимому эгоистическое, будет совершать необъяснимые поступки, «оно будет испытывать потребность в обожании и поклонении» («Dialogues philosophiques», p. 55). Гюйо справедливо отмечает здесь смешение чувств современного философа с религиозными эмоциями первобытной души.
Шопенгауэр посвящает целую главу во II ч. «Мира как воли и представления» анализу того, что он называет метафизической потребностью, и в конечном итоге незаметно для самого себя доказывает, что эта метафизическая потребность, отчасти находя себе удовлетворение в буддизме и аскетическом христианстве, находит себе надлежащий выход в идеализме и пессимизме его собственной системы. Шуппе в статье «Das metaphisische Motiv und die Geschichte der Philosophie im Umrisse» (1882) утверждает, что метафизическим мотивом философской изобретательности является потребность ответить на два вопроса: 1) «что, собственно, есть в себе-сущее или абсолютно сущее; 2) путем каких посредствующих понятий это абсолютно сущее может быть поставлено в соотношение или в связь с множественным, изменчивым, лишь относительно сущим». И после беглого обзора всех древних и новых философских систем Шуппе показывает, что метафизический мотив может найти себе окончательное удовлетворение лишь в учении Вильгельма Шуппе, в понятии «Bewusstsein uberhaupt»*, которое и есть истинно сущее. Так пишет догматик идеализма, а догматик реализма Джемс Селли заявляет: «Поддерживая мысль, что в самой основе существования и развития человеческого познания лежит метафизическая вера, мы ограничиваемся лишь констатированием факта научной психологии и должны предоставить объяснение, если таковое возможно, философии» (см.: James Sully. «Outlines of psychology», p. 514-515). Если поверить на слово господам метафизикам, то выходит, что метафизическая вера, потребность, инстинкт или мотив суть факты научной психологии. Какое новое и легкое доказательство реальности истинно сущего мы получили бы таким образом! Только нам пришлось бы зараз признать это истинно сущее и физическим миром, и мировою волею, и «Сознанием Вообще». А «Сознание Вообще» Шуппе сближает с личным Богом, которому в заключение своей речи возносит пламенные молитвы «о здравии, долгоденствии и мирном житии» его величества кайзера: «Gott schutze, Gott erhalte den Kaiser»**. Радикальный скептик в метафизике мог бы вспомнить слова великого пророка: «Горьким словом моим посмеюся!»
34
Философская потребность в изобретении может быть так формулирована, что подобная формулировка будет приемлемой как для сторонников, так и для противников метафизики, и эта формулировка сводится к потребности дать разумные ответы на три вопроса, поставленные в древности Пирроном и повторенные в несколько измененном виде Кантом: «Ученик Пиррона Тимон говорил, что желающий достигнуть счастия должен разобраться в следующих трех вопросах: во-первых, из чего состоят вещи, во-вторых, какое отношение мы должны себе к ним усвоить, и, наконец, какую выгоду получат те, которые выполнят это» (Р. Рихтер. «История скептицизма», прим. 75). У Канта эти вопросы видоизменены в конце «Критики чистого разума» следующим образом: Что я могу знать?
(Проблемы гносеологии или метафизики, а также психологии, логики, научной методологии, истории философии).
(Проблемы аксиологии, т. е. теории ценностей, этики, эстетики, педагогики, политики, экономики, права).
На что я могу надеяться?
(Проблема философии религии).
Жизнь мудреца есть история непрерывных и страстных исканий, направленных на эту единую и трехчленную проблему. Его изобретательность применена к расшифрованию мировой загадки. Вл. Соловьев уподобляет творческий путь философа медлительному, но непрестанному восхождению на горные вершины:
В тумане утреннем неверными шагами
Я шел к таинственным и чудным берегам.
Боролася заря с последними звездами,
Еще летали сны — и, схваченная снами,
Душа молилася неведомым богам.
В холодный белый день дорогой одинокой,
Как прежде, я иду в неведомой стране.
Рассеялся туман, и ясно видит око,
Как труден горный путь, и как еще далёко,
Далёко все, что грезилося мне.
И до полуночи неробкими шагами
Все буду я идти к заветным берегам,
Туда, где на горе, под новыми звездами,
Весь пламенеющий победными огнями,
Меня дождется мой заветный храм.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПРОБУЖДЕНИЕ ПРИЗВАНИЯ
XIII. Идиосинкрация интереса.