Боярин Орша. Михаил Юрьевич Лермонтов
Глава I
Then burst her heart in one long shriek,
And to the earth she fell like stone
Or statue from its base o’erthrown.
Byron.[1]
Во время оно жил да был
В Москве боярин Михаил,
Прозваньем Орша. – Важный сан
Дал Орше Грозный Иоанн;
Он дал ему с руки своей
Он дал ему в веселый миг
Соболью шубу с плеч своих;
В день воскресения Христа
Поцеловал его в уста
И обещался в тот же день
Дать тридцать царских деревень
С тем, чтобы Орша до конца
Не отлучался от дворца.
Но Орша нравом был угрюм:
Он не любил придворный шум,
При виде трепетных льстецов
Щипал концы седых усов,
И раз, опричным огорчен,
Так Иоанну молвил он:
«Надежа-царь! пусти меня
На родину – я день от дня
Всё старе – даже не могу
Обиду выместить врагу:
Есть много слуг в дворце твоем.
Пусти меня! – мой старый дом
На берегу Днепра крутом
Оброс могильною травой;
Пробудь я здесь еще хоть год,
Он догниет – и упадет;
Дай поклониться мне Днепру…
Там я родился – там умру!»
Покои темные кругом
Уставил златом и сребром;
Икону в ризе дорогой
В алмазах, в жемчуге, с резьбой
Повесил в каждом он углу,
И запестрелись на полу
Узоры шелковых ковров.
Но лучше царских всех даров
В его глазах она росла
Свежа, невинна, весела,
Растет береза: молода,
Мила над плитами гробов
Игрою шепчущих листов,
Ее красой оживлена!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Туманно в поле и темно,
Одно лишь светится окно
В боярском доме – как звезда
Тяжелый звякнул уж затвор,
Вот, испытав замки дверей,
С гремучей связкою ключей
К калитке сторож подошел
И взоры на небо возвел:
«А завтра быть грозе большой! —
Сказал крестясь старик седой, —
Так и доходит до земли,
Завернут в черных облаках;
Дай кучу злата мне теперь,
С конюшни лучшего коня
Сейчас седлайте для меня,
Нет, не отъеду от крыльца
Ни для родимого отца!»
Так рассуждая сам с собой,
Лишь вдалеке едва гремят
Его ключи – вокруг палат
Всё снова тихо и темно,
Одно лишь светится окно.
Всё в доме спит – не спит один
В покое пышном и большом
На ложе бархатном своем.
Полусгоревшая свеча
Пред ним, сверкая и треща,
Висят над ложем образа;
Их ризы блещут, их глаза
Вдруг оживляются, глядят —
Но с чем сравнить подобный взгляд?
Он непонятней и страшней
Всех мертвых и живых очей!
Томит боярина тоска;
Шумит – и с бурей заодно
Чернеет тень во всех углах —
И – странно – Оршу обнял страх!
Бывал он в битвах, хоть и стар,
Против поляков и татар,
Слыхал он грозный царский глас,
Встречал и взор, в недобрый час:
Ни разу дух его крутой
Не ослабел перед бедой;
Но тут, – он свистнул, и взошел
И молвил Орша: «Скучно мне,
Всё думы черные одне.
Садись поближе на скамью,
И речью грусть рассей мою…
Пожалуй, сказку ты начни
Про прежние златые дни,
И я, припомнив старину,
Под говор слов твоих засну».
И на скамью присел Сокол
И речь такую он завел:
«Жил-был за тридевять земель
В тридцатом княжестве отсель
Ни в наше времечко, ни встарь
Никто не видывал пышней
Его палат – и много дней
В весельи жизнь его текла,
«Тот царь был слаб и хил и стар,
Он скрыл от молодецких глаз;
И на его царевну дочь
Смотрел лишь день да темна ночь,
И целовать красотку мог
Лишь перелетный ветерок.
«И царь тот раза три на дню
Но вздумал вдруг он в темну ночь
Взглянуть, как спит младая дочь.
Свой ключ серебряный он взял,
Сапожки шелковые снял,
И вот приходит в башню ту,
Где скрыл царевну-красоту!..
«Вошел – в светлице тишина;
Дочь сладко спит, но не одна;
Припав на грудь ее главой
И повелел он без суда
Их вместе в бочку засмолить
И быстро на устах раба,
Как будто тайная борьба
В то время совершалась в нем,
Улыбка вспыхнула – потом
Он очи на небо возвел,
Вздохнул и смолк. «Ступай, Сокол! —
Махнув дрожащею рукой,
Расскажешь сказку до конца
Про оскорбленного отца!»
И по морщинам старика,
Как тени облака, слегка
Промчались тени черных дум,
Встревоженный и быстрый ум
Вблизи предвидел много бед.
Он жил: он знал людей и свет,
Он злом не мог быть удивлен;
Добру ж давно не верил он,
Не верил, только потому,
Что верил некогда всему!
И вспыхнул в нем остаток сил,
Он с ложа мягкого вскочил,
Соболью шубу на плеча
Накинул он – в руке свеча,
И вот дрожа идет скорей
К светлице дочери своей.
Ступени лестницы крутой
Под тяжкою его стопой
Скрыпят – и свечка раза два
Из рук не выпала едва.
Он видит, няня в уголке
Сидит на старом сундуке
И спит глубоко, и порой
Во сне качает головой;
На ней, предчувствием объят,
И мимо – но послыша стук,
Старуха пробудилась вдруг,
Перекрестилась, и потом
Опять заснула крепким сном,
И, занята своей мечтой,
Вновь закачала головой.
Стоит боярин у дверей
Светлицы дочери своей
И чутким ухом он приник
К замку – и думает старик:
«Нет! непорочна дочь моя,
1-й голос
О! погоди, Арсений мой!
День без меня – и миг со мной?..
2-й голос
Не плачь… утешься! – близок час
В чужой, но близкой стороне
Мы будем счастливы одне,
И не раба обнимешь ты
Среди полночной темноты.
С тех пор, ты помнишь, как чернец
Вручил ему свой кошелек,
С тех пор задумчив, одинок,
Тоской по вольности томим,
Но нежным голосом твоим
И блеском ангельских очей
Прикован у тюрьмы моей,
И скоро я в лесах чужих
Нашел товарищей лихих,
Бесстрашных, твердых как булат.
Людской закон для них не свят,
Война их рай, а мир их ад.
Я отдал душу им в заклад,
Но ты моя – и я богат!..
И голоса замолкли вдруг.
Он вспыхнул, дверь толкнул рукой
И исступленный и немой
Предстал пред бледною четой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На дочь он кинул злобный взгляд,
Глаза их встретились – и вмиг
Раздался, пролетел – и стих.
И тот, кто крик сей услыхал,
Подумал, верно, иль сказал,
Что дважды из груди одной
И тяжко на цветной ковер,
Как труп бездушный с давних пор,
Упало что-то. – И на зов
Боярина толпа рабов,
Во всем послушная орда,
Шумя сбежалася тогда,
И без усилий, без борьбы
Схватили юношу рабы.
Нем и недвижим он стоял,
Покуда крепко обвивал
И сердце громко билось в нем
Тоской, отчаяньем, стыдом.
Когда ж безумца увели
И шум шагов умолк вдали,
И с ним остался лишь Сокол,
Боярин к двери подошел;
В последний раз в нее взглянул,
Не вздрогнул, даже не вздохнул
В ее заржавленном замке…
Но… ключ дрожал в его руке!
Потом он отворил окно:
Всё было на небе темно,
А под окном меж диких скал
Днепр беспокойный бушевал.
И в волны ключ от двери той
Он бросил сильною рукой,
Был принят хладною рекой.
Тогда, решив свою судьбу,
Боярин верному рабу
На волны молча указал,
И тот поклоном отвечал…
И через час уж в доме том
Всё спало снова крепким сном,
И только не спал в нем один
Глава II
The rest thou dost already know,
And all my sins, and half my woe,
But talk no more of penitence…
Byron.[2]
Народ кипит в монастыре;
У врат святых и на дворе
Рабы боярские стоят.
Их копья медные горят,
Их шапки длинные кругом
Опушены густым бобром;
За кушаком блестят у них
Ножны кинжалов дорогих.
Меж них стремянный молодой,
За гриву правою рукой
Держа боярского коня,
Стоит; по временам звеня
Стремена бьются о бока;
Истерт ногами седока
Мотает гривою густой,
Бьет землю жилистой ногой,
Грызет с досады удила,
И пена легкая, бела,
Чиста как первый снег в полях,
Но вот обедня отошла;
Гудят, ревут колокола;
Вот слышно пенье – из дверей
Мелькает длинный ряд свечей;
Вослед игумену-отцу
Монахи сходят по крыльцу
И прямо в трапезу идут:
Там грозный суд, последний суд
Над бедной грешной головой!
Безмолвна трапеза была.
К стене налево два стола
И пышных кресел полукруг,
Изделье иноческих рук,
Блистали тканью парчевой;
Врываясь белой полосой,
Дробяся в искры по стеклу,
Играл на каменном полу.
Резьбою мелкою стена
Была искусно убрана,
И на двери в кружках златых
Блистали образа святых.
Расписывал как знал, как мог
Отнявший множество минут
У бога, дум святых и дел:
На мягких креслах пред столом
Сидел в бездействии немом
Усы седые, борода,
С игривым встретившись лучом,
Вдруг отливали серебром,
И часто кудри старика
От дуновенья ветерка
Приподнималися слегка.
Движеньем пасмурных очей
Нередко он искал дверей,
И в нетерпении порой
Он по столу стучал рукой.
В конце противном залы той
Один, в цепях, к нему спиной,
Покрыт одеждою раба
Стоял Арсений у столба.
Но в молодом лице его
Вы не нашли б ни одного
Из чувств, которых смутный рой
Кружится, вьется над душой
В час расставания с землей.
Хотел ли он перед врагом
Предстать с бесчувственным челом,
С холодной важностью лица,
И мстить хоть этим до конца?
Иль он невольно в этот миг
Глубокой мыслию постиг,
Что он в цепи существ давно
Едва ль не лишнее звено?..
Задумчив он смотрел в окно
На голубые небеса;
Его манила их краса;
И кудри легких облаков,
Небес серебряный покров,
Неслись свободно, быстро там,
Кидая тени по холмам;
И он увидел: у окна
Заботой резвою полна
Кидалась с дивной быстротой
И в щели пряталась сырой;
То, взвившись на небо стрелой,
Тонула в пламенных лучах…
И он вздохнул о прежних днях,
Когда он жил, страстям чужой,
С природой жизнию одной.
Блеснули тусклые глаза,
Он улыбнулся, но жесток
В его улыбке был упрек!
И вдруг раздался звук шагов,
Скрып отворяемых дверей…
Они! – взошли! – толпа людей
В высоких, черных клобуках
С свечами длинными в руках.
Согбенный тягостью вериг
Уж он не знал, что божий свет;
Но ум его был юн, богат,
Он шел, склонясь на посох свой,
И крест осыпан был кругом
Алмазами и жемчугом.
И трость игумена была
Слоновой кости, так бела,
Что лишь с седой его брадой
Могла равняться белизной.
Перекрестясь, он важно сел
И пленника подвесть велел,
И одного из чернецов
Позвал по имени: – суров
И холоден был вид лица
Того святого чернеца.
Потом игумен, наклонясь,
Сказал боярину смеясь
Два слова на ухо. В ответ
Кивнул боярин головой…
И вот слепец махнул рукой!
Словами книжными убрал
И так преступнику вещал:
Злой дух и страсти привели
Тебя медовою тропой
К границе жизни сей земной.
Грешил ты много, но из всех
Грехов страшней последний