содрогаясь, как приговоренный: — и только губя и истребляя других, могу я на краткое мгновение вырываться из-под ее обаяния и ощущать злобный, преступный огонь — не наслаждения, нет! — но только жизни. На пути же добра — нет для меня жизни. Но страшно то, — продолжал признак, содрогаясь снова: — что, с каждым новым шагом на этом ложном пути, с каждым новым преступлением — мое бессилие, при страшном напряжении воли и сознания, становится все глубже, и тем тяжелее тяготеет надо мною холодная рука смерти, отнимая меня у самого себя, тем большее усилие должен я употреблять, чтобы вырваться из-под нее. О, ужасно, ужасно!
И призрак весь затрепетал в невольном ужасе.
Лугин был страшно бледен. Лицо его было необычайно взволновано. Казалось, страшная внутренняя борьба происходила в нем.
— Это ты отдал, — воскликнул он вдруг: — свое презренное существование во власть темных и страстных сил, но не я! Я не поддамся им!
— Ты уже в их власти, — нагло смеясь, сказал призрак.
— Я свободен! — воскликнул Лугин, неистово взмахнув рукою. — Берегись, демон, что я поверю в эту призрачную женщину и полюблю ее, как живую душу! Тогда и всеми силами ада не отымешь ты ее у меня, не расторгнешь союза нашего!
— Любовь преступная и страстная не может иметь такой силы, — сказал призрак: — впрочем, я могу удалиться, — прибавил он с презрительной, злобной насмешкой.
И он встал.
— Мечи банк! — с отчаянием крикнул Лугин, испуганный мыслью, что призраки могут опять мгновенно исчезнуть и, быть может, уже навсегда.
Призрак опять сел и взял карты в руки. Лугин взглянул на него и содрогнулся: такое мучительно-страстное выражение было в лице призрака! Глаза его выражали теперь сосредоточенное, безумно напряженное внимание, а углы рта его, узкие и длинные углы большого, тонкого рта, вздрагивали и подергивались… Но непостижимее и ужаснее всего было то, что глаза его начали вдруг светиться мертвым, холодным, фосфорическим — не отблеском, а скорее светом: призрак был страшен…
— Туз червей, — произнес Лугин, не помня себя.
Не в силах бороться долее с желаньем, Лугин медленно, как бы невольно, обратил глаза свои к призрачной женщине и уже не спускал их с нее: магнетическая сила приковывала их. А она, эта призрачная женщина, смотрела теперь на него страстным, зовущим взглядом.
Лугин тихо опустился перед ней на колени и заговорил:
— Люблю тебя, страдальческая, обольстительная душа — святыня, люблю тебя — люблю тебя в первый раз в жизни — и в последний раз — люблю тебя, отдаюсь тебе весь — никто не расторгнет союза нашего — люблю тебя, люблю, люблю — я не верил в любовь — не понимал ее, и вот — люблю тебя — святыня моя — люблю.
Призрак, между тем, отчетливо и резко выкладывал карту за картой, весь превратившись в мучительное ожидание. Видно было, что теперь шла для него уже настоящая игра, исхода которой он не предвидел, подобно тому, как это было, когда он играл с Лугиным на деньги.
Призрачная женщина простирала руки свои к Лугину, который говорил:
— О, не исчезай! — не уходи от меня! — обниму тебя — только один раз — и поцелую — в уста — и потом умру — святыня — жизнь.
Слезы градом катились из глаз его, умоляющий голос его рыдал…
Вдруг призрак выронил карту и в несказанном ужасе взвизгнул.
— Дама!
— Целуй, целуй меня! Обнимай меня! — тихо, как дыхание ветра, заговорила вдруг призрачная женщина.
С воплем блаженства бросился к ней Лугин, обнял ее крепко.
Страшный крик отчаяния огласил комнату: призраки исчезли, и в комнате послышалось вдруг какое-то странное хихиканье: нельзя было сомневаться, что это смеется низкий и подлый бесенок, способный понимать, но не способный чувствовать ничего великого.
Как безумный, бросился Лугин в гостиную с криком:
— Отдай мне ее! Отдай мне ее, демон! Она моя, моя! Люблю ее!
Новый крик отчаяния огласил комнату, и Лугин упал без чувств.
Никита, который всю ночь слышал безумные вопли Лугина, решился, наконец, постучаться к нему и, слыша вместо ответа только крики: «отдай, отдай мне ее, демон!» — решил, что барин его сошел с ума. Он отправился в полицию, заявил там о случившемся, и скоро в квартиру Лугина явились полицейские, в сопровождении участкового врача. Дверь оказалась запертою, и так как Лугин не слышал никаких увещаний, то ее пришлось выломать.
Страшная картина представилась взорам вошедших: Лугин лежал на полу и, в состоянии полного умоисступления, все повторял бессознательно, крепко прижимая руки к груди:
— Отдай, отдай мне ее, демон!
Он томился недолго: воспаление мозговых оболочек скоро прекратило его страдальческие дни.
А. Шерман
ПРИЗРАК, ИЛИ ЗАГАДКА КНЯЗЯ ИНДОСТАНСКОГО
В первом номере популярного журнала «Чудеса и приключения» за 1993 год — на обложке его красовался призыв: «Кто не верит в НЛО — пусть объяснит эту реальную фотографию» — появилась странная публикация. Все было как полагается: завлекательное название «Призраки», кричащая и безвкусная иллюстрация, красная врезка «впервые»… Окончание «Штосса» М. Ю. Лермонтова! Имя автора, правда, ничего не говорило читателю — некий Александр Соколов.
Тайну разъясняло лаконичное редакционное вступление:
— Читателям, которых заинтересует эта публикация, не обязательно разыскивать предыдущий номер нашего журнала. Им достаточно в собрании сочинений М. Ю. Лермонтова отыскать неоконченную повесть, начинающуюся словами «У граф. В… был музыкальный вечер» и прерывающуюся на словах «Он решился». Предлагаемое вниманию читателей окончание лермонтовского шедевра принадлежит неизвестному автору Александру Александровичу Соколову, рукопись которого, датированная 1885 годом, была недавно обнаружена в отделе рукописей Института русской литературы в Петербурге литературоведом Ириной Семибратовой.
Под именем А. А. Соколова «Призраки» были напечатаны и в составленном И. В. Семибратовой (1944–1995) — исследовательницей фантастики, активно превозносившей кондовых «молодогвардейских» авторов — сборнике «Оборотень: Русские фантасмагории» (М., 1994). Как выяснилось, Соколов родился около 1855 г. в семье помещика, был «кандидатом» Московского университета, жил в Веневском уезде Тульской губернии и в 1890-е гг. являлся одним из гласных уездного Земского собрания.
Публикации 1993-94 гг., однако, состоялись далеко не «впервые». Почти за сто лет до этого, в 1897 г., «Призраки» вышли отдельной книжкой в московском издательстве И. Н. Кушнерева — с подзаголовком «Фантастический рассказ» и под псевдонимом «Князь Индостанский».
Произведение — не лишенный интереса и определенных литературных достоинств пример русской мистической фантастики конца XIX века — не переиздавалось и оказалось напрочь забытым широкой публикой, но осталось в научном обиходе. Первым о нем упомянул, похоже, Я. Э. Голосовкер, заметивший в примечании к эссе «Секрет Автора: „Штосс“ М. Ю. Лермонтова»:
И что же! Не только поэтесса Ростопчина поверила в ужасную историю, написанную шутником Лермонтовым, поверили и литературоведы, исследователи Лермонтова, поверили «в новый род литературного произведения», т. е. в «ужасную историю», в ее фантастически сверхъестественные элементы, в оживающий волшебный портрет, в привидение. С их легкой руки «Отрывок» попал в один ряд с «Эликсиром Сатаны» и «Зловещим гостем» Гофмана, с «Мельмотом-Скитальцем» Мэтьюрина. А некий князь Индостанский закончил этот «фантастический рассказ», намекая, быть может, своим оккультным псевдонимом (Индия!) на оккультный характер повести Лермонтова. И уже рядом с нею стали устанавливать и историю об оживающих фигурах гобеленов, т. е. «Жофруа Рудель и Мелисандра Триполис» Гейне, и «Овальный портрет» Эдгара По, и «Портрет Дориана Грея» Уайльда — целую портретную галерею[2].
О князе Индостанском, бедном безумце, бросившемся в море «во время переезда из Марселя в Аяччио», много позже, в 1980-е годы, вспомнила А. А. Колганова. В статье «Загадка лермонтовского сюжета»[3] она предположила, что под этим псевдонимом выступал беллетрист, журналист и мелодекламатор Д. А. Богемский (1878–1931); среди псевдонимов Богемского были и такие, как «Максим Сладкий», «Маркиз из Суук-Су» и «Граф Худой». Но с равным успехом «Призраки» могли быть ранней прозаической пробой пера «Графа Амори» (И. П. Рапгофа, 1860–1918?), такого же, по выражению Колгановой, «охотника до игры с чужой славой», в то время журналиста, художественного критика, рецензента и переводчика. К слову, «Граф Амори», прославившийся в 1910-х гг. «продолжениями» чужих романов (в том числе произведений А. И. Куприна, А. А. Вербицкой и М. П. Арцыбашева), уже в 1898 г. публиковал переводные и компилятивные сочинения под звучным псевдонимом «д-р Фогпари (де Куоза)».
Во всяком случае, автор «Призраков» демонстрирует известную начитанность — он свободно оперирует, например, романтически-гностической мифологемой «спасения падшей Софии» (воплощенной в дочери старого картежника) и соотносит свое творение с одноименной повестью И. С. Тургенева (опубл. 1864). Самоубийство князя в «Предисловии издателя» из книги 1897 г., как и мотив проигранной в карты «чести дочери», были подсказаны черновой записью Лермонтова в альбоме 1840-41 годов («Шулер: старик проиграл дочь, чтобы… Доктор: окошко…»); лермонтоведы давно предполагали, что «Штосс» должен был завершиться гибелью бросающегося из окна в приступе безумия Лугина.
Казалось бы, публикация 1993 г. поставила в этом вопросе точку — но нет, загадки только множатся… При первом же взгляде на тексты 1885 и 1897 гг. становится очевидно, что последний подвергся значительной обработке. Так, «обрамляющая новелла» 1885 г. стала «предисловием издателя», «шахматный игрок» (не отсылка ли к Гофману?) превратился фигуру «князя Индостанского» — «мистика-материалиста», путешественника и адепта спиритизма, как огня сторонящегося женщин.
Приведем здесь полностью «обрамляющую новеллу» 1885 г.:
В один из длинных вечеров прошедшей зимы, когда бледная заря тихо угасала на западе, а на востоке уже всплывала большая, полная луна, между тем как мороз все крепчал и крепчал, — собралось у меня небольшое общество приятелей: один не принадлежащий ни к какой партии писатель, один профессор чистой математики университета, один — учитель русского языка гимназии и еще один молодой человек, который не занимал никакого общественного места и был известен только, как шахматный игрок необычайной силы. Несмотря на разнообразие этих кличек, все гости мои отличались однако общею чертою: это были люди независимого и широкого образа мыслей и в сущности — прекрасные люди. Собрались они у меня совершенно случайно: зашел один, потом другой, потом третий; на столе появился дымящийся самовар; все уютно разместились вокруг него и при мягком свете лампы, снабженной матовым колпаком, принялись попивать чаек, болтая свободно обо всем, что взбредет на ум…
Разговор, однако, поминутно возвращался к литературе — беллетристической и философской. Скоро зашла, между прочим, речь о сосотрудничестве в сочинении и беллетристических произведений, и вот члены нашего общества, за исключением шахматного игрока, с редким единодушием высказывались об этом способе творчества с презрительной насмешкой.
— Писать так, — сказал учитель русского языка, — решаются только люди, которые не способны понять, что художественное произведение есть органическое учение, созданное единым вдохновением единого духа… Эти господа, напротив, убеждены, что